На сдаче «Станционного смотрителя» он заснул на первой же части, потом, проснувшись, закурил, потом закурил еще раз и снова заснул, но, засыпая, опрокинул жестянку с окурками себе на колени. Части полторы вслед за тем он отряхивался от пепла, отдувался, пепел летел по всему залу. На пятой части Сизова вызвали к телефону: из Италии звонил Рязанов, снимавший там «Необыкновенные приключения итальянцев в России». Обычно в таких случаях Сизов говорил: «Пусть позже перезвонит: я на просмотре». Но тут он, не сдерживая радости, помчался к телефону, на ходу отдав команду сделать перерыв и проветрить помещение. Говорил он с Рязановым минут сорок: только бы оттянуть минуту возвращения на экзекуцию досматривания моего детища. Договорив, согбенный, вошел в зал и, вздохнув, сказал: «Давайте дальше».
Наконец-то кончилось. В зале было все объединение: момент серьезный — сдача картины. Сизов мрачно осмотрел зал и изрек:
— Сергей, пройди-ка ко мне в кабинет. Обсуждения не будет.
За всю историю телеобъединения такого не случалось.
Закрыв за мной дверь кабинета, он сказал максимально сердечным тоном, на какой тогда был способен:
— Сережа, сколько стоит твоя картина?
— Сто пятьдесят шесть тысяч.
— Как спишем?
— Спишем и смоем. Будто ничего не было.
Я остекленел. Что он имеет в виду?
— Как смоем! Я столько работал!
— Никто про картину не знает, рекламы не было. Ничего ты не снимал. Вот и все. А телевидению я деньги погашу за счет экономии. Согласен?
Происходило что-то невероятное.
— Да забудь ты про этот позор. Забудь!
— Как же так?!
— Воля твоя, но тогда завтра в двенадцать будем обсуждать. Решай!
Я помолчал:
— Завтра в двенадцать будем обсуждать.
— Ладно, — сказал Николай Трофимович голосом, ничего хорошего не предвещавшим.
Пораженный, я ушел со студии. Всякое можно было себе представить, но только не такое! Зашел в шашлычную, заказал шашлык и в ожидании его спустился вниз купить какую-нибудь газету — отвлечься. Подходя к «Союзпечати», вздрогнул от ужаса: с витрины киоска на меня смотрела тысяча Сизовых. Что это, обморок? Оказалось, нет. В «Роман-газете» вышла его эпопея «Наследники» — на всех обложках портрет автора.
Ночью, сминая простыни, я видел страшные, леденящие душу кошмары. Когда к двенадцати часам кое-как добрался до студии, чувствовал себя абсолютно разбитым, пожилым инвалидом.
Все были в сборе. Сизов начал обсуждение:
— Соловьев, ты где нашел эту чахоточную?
— Какую чахоточную?
— Ну, эту, которая у тебя Дуню играет?
— Она не чахоточная.
— Чахоточная. Ты понимаешь, что такое Ду-ня? Ну, что такое пушкинская Ду-ня?
И он изобразил Дуню. Не знаю, видел ли он когда-нибудь полотна Кустодиева, но Дуня рисовалась ему огромных размеров, пышнотелой, грудастой обнаженной бабой, каких художник живописал с особой любовью.
— А эта-то, чахоточная, откуда взялась? Она что, актриса?
— Нет, не актриса, — тут же стукнул кто-то из доброхотов.
— Еще и неактриса! — сказал Сизов. — Ты понимаешь, что ты делаешь? Ты на пушкинскую Ду-ню берешь какую-то чахоточную неактрису.
Оглядев всех орлиным взором, он спросил:
— Еде Михалков?!
— В армии.
— И хорошо. Этот хотя бы ушел от позора. Тоже мне Минский!
И, обращаясь еще непосредственно ко мне, спросил:
— Ты когда-нибудь Белинского читал?
— Нет, не читал.
— Так вот почитай! Он тебе объяснит, что такое пушкинский «Станционный смотритель»! Что такое боль за маленького человека! Что такое поэзия женского характера в пушкинской Дуне! То, что ты нам показал, не провал. Это хуже любого провала. Это наш коллективный позор. Раньше был только ваш, объединения, и только его, режиссера. Была возможность этот позор смыть с себя, я предлагал это режиссеру и объединению, но вы меня не послушали, и теперь наш коллективный позор мы всей студией должны будем еще долгие годы отмывать. Обсуждение закончено, все свободны.
Все, оторопев, встали.
Сеня Марьяхин, директор объединения, тихо спросил:
— Я не понял, принят фильм или не принят.
— Я тоже не понял, — отвечаю.
— Пойду к нему.
Он ушел в кабинет к Сизову. Из-за двери неслись вопли, ругань, Марьяхин вышел красный, в потеках пота:
— Старик сошел с ума. Что орет — понять невозможно. Но из того, что понять удалось, вот что надо сделать. Вырежи из картины все, что связано с Богом. У Сизова, помимо всего, есть и цензурные претензии. Если вырежешь — он картину примет и выставит ее на третью категорию по оплате. Тогда хоть что-то получишь. А показывать ее будут по какому-нибудь учебному каналу в утреннее время. И то, наверное, не сразу, а лет через пять.
— У меня никаких сил нет что-либо резать. И вообще я просто не понимаю, что происходит. Нет там никакого Бога! О чем он говорит! Мне сейчас надо поехать куда-нибудь отдохнуть, в санатории полечиться.
— Иди к Сизову, сам скажи ему это.
— Да не пойду я! Мы вчера с ним поговорили.
Пока мы препирались, подошел Хуциев, замещавший тогда в объединении худрука:
— Не понимаю, при чем здесь Бог? О каком Боге речь? Тут что-то не так.