Тут наступило лето, то самое страшное раскаленное лето 73, по-моему, года, когда под Москвой горели торфяники, а температура в городе сильно зашкаливала за тридцать. Я трудился в монтажной в трусах и белом халате, бетонная коробка монтажного цеха была накалена, соображалось тяжко, в голове стояла одурь, по ночам работать вроде бы было легче. Напротив «Мосфильма» и сегодня находятся правительственные резиденции. Мы с моим монтажером Аллой Леонидовной Абрамовой, включая на полную мощь уже написанную к фильму музыку Шварца, как*то не очень заботясь о покое высоких правительственных особ, крутили туда-сюда материал картины. На маленьком экранчике монтажного стола время от времени то в одну, то в другую сторону возникало фотографическое наваждение Леонида Калашникова. Впрочем, ворожба была тут коллективная: и Калашникова, и Шварца, и пушкинская ворожба. К тому же всю картину единственным моим чтением были пушкинские письма, причем почему*то я все время натыкался на те письма Пушкина к жене, где беспрерывно повторялось обращенное к Наталье Николаевне «Мой ангел!». Такой стиль пушкинских писем тоже вроде бы околдовывал и подчинял себе.
Короче говоря, кончилось тем, что в связи со всем вышеизложенным я снова женился — и не только на женщине даже, но и на виртуальном ее фотографическом образе. Образ этот к тому же вообще смахивал на облако. В результате всех этих художественных перипетий появился наш сын Митя, которому сейчас уже за тридцать и которого я с момента рождения как*то сразу признал за очень своего, с которым уже давно дружу и много вместе работаю. Такие вот реальные итоги давних встреч с этим виртуально-надземным образованием.
Что касается стороны реальной, то тут никакой «неземной виртуальностью» и не пахло. Дело в том, что как ни крути, но Марианну я увел у мужа, что, конечно же, нехорошо. Я всегда с грустью понимал, что это нехорошо, но остановиться почему*то уже не мог.
Мужем Марианны был очень красивый и очень талантливый таджик. Он, в сущности, был и не столько таджик даже, сколько перс. Гена Шпаликов, случайно посвященный в эти мутные перипетии, мрачно, вроде бы шутя, но и серьезно предупреждал меня:
— Ты «Смерть Вазир-Мухтара» читал? Хорошо помнишь, как она кончается? «Кого везут?» — «Какого*то Грибоеда». Ты этот факт, старик, учти, Восток — действительно дело тонкое. Возьмут и прирежут тебя в подъезде за милую душу. Ты Тынянова*то все-таки перечитай…
Но я был отважен, бесстыден, нахален и глуп. Шпаликовское предупреждение на меня совершенно не подействовало. Своего я добился. Можно сказать, все складывалось даже удачно. Во-первых, меня так и не прирезали, хотя и могли бы. Да и сама новая семейная жизнь как*то не напрягала: ну, допустим, отсутствовали паскудные фокусы многих интеллектуальных брачных союзов, где отношения сторон строятся как искусный, многораундовый бой боксеров-профессионалов: кто кому нанесет больше ударов и кто кого раньше свалит с ног, и желательно в нокдаун, и хорошо бы с рассечением брови и следующим за этим ранним прекращением поединка.
После «Станционного смотрителя» я опять пытался вести какие*то переговоры о постановке мюзикла «Вера, Надежда, Любовь» с песнями Окуджавы, писал письма Никите в армию, он — мне.
В те времена был у меня приятель — Саша Александров, трогательный и нежный парень, очень хотевший стать настоящим детским писателем; какое*то издательство, как он говорил, поставило в план, намереваясь опубликовать Сашины стихи для детей где*то в «следующей пятилетке». Параллельно с этими призрачными надеждами, которые, как я помню, казались ему реальными, он еще и сочинял роман, как я понимал, уже на пятилетку следующую за той, которая должна была быть следующей. Однажды он показал мне толстенную кипу машинописных листов с такой надписью на титуле: «Александр Александров. Живые души. Роман». Со мной началась истерика хохота, которую Саша поддержал. Мы валялись по полу, хохоча: «Сила! Это ты в пику Гоголю? Твой ответ душам мертвым?» Его писательское усердие меня и порадовало, и напугало: в себе ли?
Саша был человеком по природе славным, я дружил и с ним, и с его тогдашней женой Таней Полторацкой, очаровательной умной женщиной, и вдруг грянуло несчастье: Таня с какого*то переляха ушла от Саши «к другому». И Саша остался один как перст со своими немыслимыми «Живыми душами», с собственной растерзанной, не крепкой, но вполне живой и по-человечески воспаленной душой, замутненной неясными планами издания стихов для детей «в грядущей пятилетке». Смотреть на него было горько, по этому поводу мы ходили «заливать горе белым хлебным вином» в уже несуществующую шашлычную на Пушкинской площади. Говорили о превратностях жизни. Заказали шашлыки, выпили пива. Я его спросил:
— Саш, а на что ты вообще*то живешь?..
— Ни на что. На хрен собачий я живу. Учительствую.
— Саша, а про что твои «Живые души»?
— Про лагерь. Пионерский.