Дождь все шел, стучал по крыше, заливал стоявшую на воде у наших ног лодку. Вода пузырилась. Мы сидели. Молчали. Что произошло в этой купальне в момент внезапно увядшего репетиционного процесса я и до сих пор не знаю и объяснить никак не могу. Но, когда дождь утих и мы вышли на мокрые поблескивающие мостки, я уже знал, что более идеальной Ерголиной нет и не может быть на этом свете вообще.
В этой будке, под дождем, каким*то неведомым образом возникло у нас с Таней чувство труднообъяснимой, но какой*то естественной сопричастности друг другу. Как будто мы вдруг узнали, что нам обоим известна одна, возможно, самая главная тайна. И известна она, допустим, только нам двоим, и мы ее никому никогда не расскажем. С этим новым, необыкновенно приятным чувством обретенной общности мы и стали снимать дальше. Теперь Танины сцены следовали одна за другой, и каждая съемка это чувство усиливала, умножала. Внешне при этом как бы ничего особенного и не происходило.
Каждый занимался своим делом: я разводил мизансцены, выбирал с Калашниковым крупности планов, мы оговаривали оптику, дождались необходимых нам тонких соотношений света и тени. Ничего похожего на знаки внимания друг к другу, на какие*то «особые отношения» не было. Но, сидя друг к другу спиной или вообще пребывая на далеком расстоянии (допустим, я — на площадке, а Таня — где*то в автобусе), мы по-прежнему уже все друг о друге знали.
В солдатских алюминиевых мисках привозили обед. Мы его ели, иногда за одним столом. И при этом, жуя холодные макароны и глядя в разные стороны, тем не менее продолжали знать и помнить о том, что нам двоим известно что*то такое, о чем другие и не подозревают.
Это когда*то Ахматова сочинила о чем*то своем. Но было в этих строчках что*то понятное и нам.
В общем*то невозможно, да, наверное, и не нужно даже пытаться объяснить себе эти времена. Просто, к примеру, мы ехали от Калуги до места, где в прибрежной ивовой роще стояла декорация танцплощадки. Пути было километров пятнадцать-двадцать, снимали мы по ночам, вечером рассаживались по автобусам, уже по дороге начинало смеркаться, опускался туман. Вереница огромных автобусов с массовкой из детей, как стадо диких носорогов, пробивалась сквозь густую белую пелену, спускалась вниз, а там, под уже звездным небом виднелась наша танцплощадка. Построена она была среди чистого поля, рядом лес, темнели в сумраке стога, поблескивала река, от которой тянуло туманом, серебрились ивы, повесившие ветви в воду… Над танцверандой зажигались гирлянды электрических лампочек… Лампочки светились сквозь туман… И все это к тому же еще была и Россия… Какой*то маленький ее кусочек, на котором наши персонажи переживали недетские, на разрыв сердца, страсти.
По какому*то волшебному мановению лес словно освещался изнутри, наполняясь загадочным светом. Вспыхивали прожектора над площадкой — начинал петь свою грустную французскую песню Шарль Азнавур…
Съемки были трудные, я был все время занят, но спиной, затылком, неведомыми окончаниями нервных волокон постоянно чувствовал, где Таня, что с ней происходит. С нею, как потом выяснилось, происходило примерно то же самое.
К трем-четырем часам ночи мы заканчивали съемки. Обозначалось это неожиданно погасшими лампочками, замолкала музыка, и все погружалось в предрассветную черноту. Скоро глаза привыкали, и во мгле начинали едва-едва проступать очертания деревьев, густая листва, темная поверхность воды. Уставшие, полусонные, все тихо брели в автобусы, словно боясь потревожить покой этих сумерек. Водители заводили моторы автобусов, мы трогались в путь. В автобусах тут же засыпали и нехотя просыпались уже в Калуге в полпятого утра. Расходились по номерам, валились в постели…
Разумеется, не было никакой речи ни об «ухаживаниях», ни о чем подобном — была довольно изматывающая работа. Сложна была даже сама изначальная задача — бытовую реальность обыкновенного советского пионерского лагеря как*то ловко пересчитать, преобразовать без вранья в этот взвешенный в неком идеальном пространстве и в общем*то полуфантастический мир фильма.
За все время съемок картины был только один случай наших с Таней «неуставных отношений». Недалеко от Калуги располагалась усадьба Полотняный завод, родовое имение Гончаровых, где бывал и Пушкин. Мне все хотелось туда съездить: само название Полотняный завод, связь этого названия с семьей Гончаровых, с Натальей Николаевной, с Пушкиным… Но съемочный график был плотным, даже какой*то час с трудом можно было выкроить. Однажды я сообразил, что можно поехать туда часов в пять утра и к восьми вернуться. Позвонил Тане:
— Хочешь поехать на Полотняный завод? Но нужно встать рано — в пять утра выезжать…