Сам же Париж я заочно, с ранней юности боготворил. В моем воображении это был необыкновенно картинный, обволакивающий душу город. Чудесная обитель импрессионистов, Модильяни, Сутина, эренбурговской «Ротонды», бородатого гедониста Хемингуэя, по-прежнему неведомой, но звучной Гертруды Стайн. Теперь, очутившись наконец наяву в желанном пристанище самых синих и беспечальных детских снов, однако в столь неожиданной и причудливой компании, в общем*то, из тех глянцевых снов в реальности, я поначалу почти ничего там не обнаружил. Впечатления были довольно диковинные — в то время только*только по Европе была разрешена публичная продажа и распространение порнографии, и все многочисленные стеклянные киоски Парижа от асфальта до крыши, как доходной новинкой, были полностью заполнены ею. На человека из страны победившего социализма это производило впечатление сильное — за стеклами киосков располагалась какая*то многотысячная международная элитарная женская баня. Я подолгу стоял перед той баней с открытым ртом, сраженный неведомым мне многообразием природы, а «инженер с „Мосфильма" и попросту по этой причине натурально спятил: прорваться в город из гостиницы ему так, по-моему, и не удалось; спустившись на лифте в холл, он, крадучись, добирался до ближайшего киоска, вперялся окаменелым безумным взглядом в полчища голых роскошных баб, глаза его сами по себе драматически выкатывались из орбит… «Мать твою за ногу…» — завороженно шептал сам себе старый уважаемый сотрудник органов, и интонацию эту ни передать, ни объяснить, ни даже понять невозможно было в связи с множеством тонких, переплетающихся, трудноуловимых чувств и их разнообразных оттенков… То ли это была высшая степень неодобрения, то ли, наоборот, та же степень доверчивого изумления перед богатством и роскошеством природы, то ли последняя степень ошаления перед причудами живой жизни — кто его знает… Чужая душа, в особенности же гебистская, без сомнения — потемки… Так, простояв в оцепенении у киоска, он затем обессиленно тащился назад в номер, не снимая сандалий, долго отлеживался на казенной гостиничной постели, потом вяло, безнадежно сосал опостылевший валидол и осторожно, словно бы не веря сам себе, предпринимал следующую попытку, которая неминуемо и обреченно заканчивалась тем же.
Конечно, где*то рядом текла и Сена, и синий Нотр-Дам стоял себе в утреннем нежном тумане… Но это все уже было так, вроде бы для какой*то туристской проформы… А Париж тогда был чистый-чистый, белый-белый, нежно-зеленый, весь в масляных подрагивающих солнечных пятнах сквозных узорчатых синеватых теней, по которым, ведомые чинными, неторопливыми хозяевами в чем*то белом, прогуливались в бесчисленном множестве маленькие, деловые, незлые, чистоплотные и интеллигентные собачки и собаки. Того Парижа сейчас уже практически нет — город теперь похож на сильно озелененный Нью-Йорк со множеством не очень свежих речек, мостов и мостиков…
Больше самого Парижа запомнился тогда фильм Бертолуччи «Последнее танго в Париже», запретный для нас не только в Москве, но и в самом Париже… Таясь, мы пошли с Габриловичем смотреть его в кинотеатр. Фильм на нас произвел столь же новое и тоже шоковое впечатление, что и витрины киосков с тысячами голых женских тел. Пуританство, царившее у нас на Родине, было круче самого крутого арабского: когда на экране по чьему*то дикому недосмотру вдруг появлялась вполне невинная обнаженная женская грудь, в зале наступала страшная, сверхнапряженная, нечеловеческая тишина… А тут бертолуччиевское «Танго», даже в условиях официально разрешенной порнухи рассчитанное все-таки еще и на некий эротический шок для зрителя. Но в отличие от продукции, выставленной в парижских лотках ихней «Сюзпечати», это ясно было сразу, «Танго» прежде всего было великолепным, тончайшим, изысканнейшим произведением искусства.
Поразительным был в этом фильме и обожаемый мной по «Трамваю „Желание"» Марлон Брандо, и Мария Шнайдер, и волшебная музыка… Никогда не смогу забыть, скажем, сцену в танцевальном зале — некий выдающийся и доведенный до совершенства парафраз схожей сцены в бертоллучиевском же грандиозном «Конформисте». Как ни странно, но «Париж» Бертолуччи оставил во мне впечатление даже более сильное, чем сам натуральный Париж: отчего*то его Париж на экране был даже более Парижем, чем тот город, который мы вместе с «мосфильмовским» инженером имели возможность наблюдать. Реальность снова вдруг оказывалась менее реальной, чем иллюзорный экранный мир…