— Гога! Ты с ума сошел! Мы ж не одни! Тут японцы! Тут минута съемочного времени тысячи стоит!..
— Какие японцы! Какие тысячи! Я все это в гробу видел! Мы говно гоним! Нет эмоции! Ушла эмоция, ети ее в качель!!!
— Гога, что ты плетешь? Умоляю тебя: пойди поспи часа три…
Он ушел, только, кажется, не спать, а все-таки слегка добавить еще.
В тот день мы снимали довольно сложный эпизод — с сиренью, поцелуями, дождями, признаниями в любви. Гога пришел на площадку в прежнем раздрае, взял в руки камеру, хотя снимать с рук ненавидит, всегда предпочитает штатив. Ангел исчез. «Может, просто отлетел на время», — успокаивал я себя. Вместо него поселился шестиголовый Змей Гаврилыч.
Дойдя до крупного плана Комаки Курихары, нежнейшей японской женщины, с которой мы оба тоже до того дня каждый вечер братались в полном обожании, Гога отбросил камеру на руки ассистентам.
— Ты посмотри на нее! Пустая! Совсем пустая! Какое я тебе из этой пустоты изображение могу сделать? Скажи ей… Пусть она, блин, эмоцию мне даст! А я тебе дам изображение!..
В змейгорынычевском состоянии Гоra был страшен. Картина наша, я с ужасом это видел, покатилась под гору. Я уже говорил, упаси кого-нибудь бог представлять Георгия Ивановича запойным пьяницей или человеком хоть с какими*то отклонениями с медицинской точки зрения. Все это, повторяю, происходит с ним только от гениальности и сверхтонкого устройства чувств. А чтобы чувства не притупились, не задубели, время от времени им, вероятно, необходима легкая, а иногда и не очень легкая встряска. После такой встряски раньше или позже он приходит в себя, и опять фантасмагорическим образом на месте Змея Говрилыча материализуется отлетевший было Ангел. Пусть и слегка уже падший…
Как натура подлинно артистическая, Георгий Иванович необычайно ценит и женскую красоту, и женскую привязанность. Своим увлечениям он отдается без остатка, влюбляется сломя голову, без ума, без памяти. В те дни у него протекал довольно напряженный роман с известной актрисой ВМ. На съемочную площадку он приходил просветленным:
— Сегодня приезжает. Давай закончим чуть-чуть пораньше?
Свою любовь он проявлял необыкновенно щедро и красиво. В тот приезд ВМ, помню, он купил на рынке большой эмалированный таз, весь наполнил его свежей, только созревшей черешней, вишней и клубникой (было только начало лета, и стоило это все, тем более в северном Ленинграде, сумасшедшие деньги). И этот таз, и огромный — я такого не видывал — букет цветов, гениально составленный им лично, с необыкновенной трогательностью дожидались ВМ в номере. Да и сам Гога ждал ее приезда, как сошествия с небес.
Мы расстались часов в пять у дверей его номера, он предупредил, что, возможно, вечером они с ВМ спустятся в ресторан поужинать. Мы послушно ждали их в ресторане, но они так и не пришли. Перед сном я на всякий случай позвонил к нему в номер и по голосу сразу почувствовал, что что*то там не то…
— Зайди-ка ко мне на минуточку, — мрачно сказал он.
— Ты что, сдурел? Чего я вам буду мешать?
— Я тебе говорю, зайди…
Я зашел и обомлел. Таз с ягодами был размолот в кровавое меси-. во. Часть месива свисала со стен и даже с потолка. По всему номеру несчастной гостиницы «Ленинград»: по полу, по столу, по стенам — валялись выброшенные из ведра цветы (первоначально букет был такой, что ни в какую вазу не влезал). Гога сидел растерзанный.
— Где?
— Уехала. И пусть! К чертовой матери!
Видимо, случилась какая*то размолвка, приведшая к столь бурному и разрушительному финалу…
Но, конечно, все равно с Гогой связаны у меня очень светлые ленинградские воспоминания. Мы оба были влюблены, и предметы наших влюбленностей находились в Москве. Каждую пятницу, окончив под вечер съемки в Лисьем Носу и отправив в гостиницу группу, мы бросали орла или решку — в чью машину садиться — и прямо с площадки на два свободных дня ехали в Москву. Сумасшедшие были времена!
Мы неслись с ним сквозь белую ночь на какой*то дикой скорости — просто вдавливали акселератор в пол и, не переключая скоростей, гнали по пустой ночной дороге, сменяя друг друга при первом же признаке усталости. Иногда Гога спал — я вел машину, иногда вел он — я спал, иногда не спали оба, разговаривали.
Удивительная была красота! Белая ночь, белая машина мчится по волшебной, объятой легкой туманной мглою валдайской возвышенности. И в машине мы, ангелоподобные, едем не по делам, а потому что душа так просит…
До Москвы доезжали на рассвете, расставались, два дня посвящали надобностям души, а в воскресенье вечером или я заезжал за ним, или он — за мной, и опять, вдавив в пол педаль, из черной московской ночи мы, паря, переплывали в волшебство северной белой и к восьми утра, свеженькие, являлись на площадку, никому даже не говоря, где эти дни были…
Подходило время отправляться снимать в Японию. Меня вдруг вызвал сверхмрачный Сизов.
— Давай, быстренько ищи себе оператора.
— Как это — искать оператора?! У меня есть оператор — Рерберг. Георгий Иванович.
— Рерберг в Японию не поедет. КГБ не выпускает…
У меня похолодели лодыжки.
— По КГБ за ним числятся страшные дела.
— Какие?