Бросился следом за Барским (Ольга исчезла), выскочил – и в этот миг рухнула входная дверь; коридор мгновенно наводнили люди. С кухни раздавались крики Ольги и шум – значит, чёрная лестница тоже перекрыта…
Барский стоял, подняв браунинг; я вскрикнул:
– Стреляй!
Но он бросил пистолет и поднял руки; в следующий миг меня скрутили, согнули пополам и потащили; я видел лишь скомканную ковровую дорожку, потом ступени лестницы; наконец, подножку экипажа. Меня втолкнули в полицейскую карету с крохотным зарешеченным окном, с боков сжали два мрачных жандарма.
– На каком основании… – начал я.
Тот, что сидел справа, ткнул меня в нос основанием ладони в перчатке: несильно, расчётливо, профессионально; боль пробила меня всего, от копчика до макушки.
– Заткнись, бомбист.
За стенкой кареты гремел начальственный бас:
– Немедленно рапорт генерал-губернатору. И копию его высокопревосходительству генерал-адъютанту Фредериксу. Мол, пресекли покушение на высочайших особ.
Фредерикс. Министр Императорского двора. А ЦСДУ – это Царскосельское дворцовое управление.
Я вспомнил, где видел музыкальный ящик, начинённый теперь взрывчаткой. В витрине салона на Среднем: выставка про жизнь монаршей семьи, фотографическая карточка «Великие княжны слушают детские песенки». И четыре девочки вокруг ящика: нарядные, чистые, весёлые.
Я поднял загремевшие железом руки. Спрятал лицо в ладонях и застонал.
Глава двенадцатая
Арестант
Плохо помню те дни.
Серые стены, закапанный чернилами стол, первый допрос на Гороховой, в Охранном отделении.
– В ваших интересах рассказать всё, – вкрадчиво говорил следователь, – тогда есть возможность замены вечной каторги на меньший срок, лет десять.
Я молчал. Я будто оказался внутри того самого форта Брюса: толстая каменная кладка в сырых потёках и крохотные амбразуры, через которые снаружи доносился лишь невнятный гул. Спустя много лет я испытал подобное: так чувствует себя крепко контуженный взрывом снаряда. Между тобой и остальным миром словно вырастает толстый ватный кокон; ты остаёшься наедине со своей нестерпимой болью, которая накатывает волнами, а ритм задаёт спотыкающееся сердце. Кокон можно, наверное, разорвать; но зачем?
Кроме того, при задержании мне разбили очки; вокруг мельтешили пятна, которые плавали по своему усмотрению, иногда вдруг становясь отчётливыми: так я разглядел костистый, абсолютно лысый череп допрашивающего.
Чиновник злился, беспрестанно протирал пенсне, швырял слова, которые, верно, должны были погрузить меня в ужас: «покушение на жизнь высочайших особ», «террористическая боевая организация» и прочие – длинные, нескладные, картонные; слова соединялись в хоровод, больше похожий на похоронную процессию, толпились вокруг меня и плевались; мне было всё равно.
Потом я оказался в камере; там были люди со следами ручных кандалов на запястьях, плохо выбритые и худые; они тоже задавали вопросы, но я снова молчал.
– Немой он, что ли?
– Да подсадной, не иначе. Слышишь, филерок, на охранку стараешься? А? Не боишься, что придушим ночью?
– Да погоди ты. Может, ему повредили чего при задержании. Видишь, весь подбородок в крови. А ведь практически ребёнок! Сатрапы, палачи, ублюдки…
– Стойте! Это же Гимназист, точно. Из группы Председателя. Говорят, знатный взрывник, да и пара городовых за ним…
– Т-с-с! Тихо. И у стен уши.
От меня отстали, зато проявили уважение: проводили и усадили на койку, дали напиться: вода была кислой и воняла ржавчиной, но я пил жадно; руки начали трястись, и я пролил половину на гимнастёрку.
Меня вновь водили на допрос; я вновь молчал. Снова и снова. Переводили из камеры в камеру; но и там встречали уважительно и не расспрашивали. Прошла неделя или больше: дни и ночи слились в одно бесцветное марево. Я лежал на койке, отвернувшись к стене; фоном шли негромкие разговоры сокамерников; я инстинктивно запоминал о правилах, уложениях и законах, но это происходило само собой, против моей воли.
Один раз передали крохотный клочок бумаги; буквы были микроскопическими, но я всё равно узнал почерк. «Держись, рыцарь, и не признавай француза».
Я не сразу понял, что «француз» – это револьвер Галана. Тот, из которого я застрелил городового. Оружие, таинственно исчезнувшее в день ареста.
Я спрашивал себя: что отвечу отцу – офицеру, давшему присягу на верность Престолу? Как объясню тёте Шуре, что её Николенька – государственный преступник, едва не убивший детей?
Как так вышло, что я оказался в этом здании, стены которого были пропитаны злобой, смертью, мучением – и тех, кого убили, и тех, кто убил? Где-то на донышке скреблась уродливой крысой мысль, что во всём виновата Ольга; я гнал её, как недостойную мужчины.
Регулярно оказывался в забытье, в сером киселе; ко мне приходила Ольга, гладила щёку; но стоило протянуть руку – исчезала. Вновь гудели шмели под яблоней, стыл чай в фарфоровых чашках; вновь я водружал на стол тяжёлую коробку из-под торта с ужасным содержимым, и маленькие девочки разбегались в ужасе.
Однажды за столом оказались отец и брат. Папа снял фуражку с белым верхом, вытер лоб и пожаловался: