Степка же бродит по лесу, задирает кверху пламенную голову, кукурекает и ждет, не покажется ли из-за кустов рябая курица. Ждет долго, кукурекает звончей и тоскливее, но… нет ответного кудахтанья. Его ногам вдруг делается холодно, он поджимает одну ногу под себя и стоит, как журавль на болоте.
— Степка! Степка! — зовет его Никон. — Подь сюда, овса дам.
Петух оживает и стремглав бежит к хозяину. Никон выносит из кельи горстку овса, насыпает перед приступком и, опять расположившись на своем месте, добродушно посматривает, как краснокрылый питомец подбирает овсяные зернышки.
— Ни-ко-он! — неожиданно раздается чей-то оклик. Никон поворачивает голову в ту сторону, откуда кричат. Ковыляет нищий Кривда, убогий человек.
У Кривды одной ноги нет, вместо нее деревяшка; одет Кривда в бабью кацавейку, с нее же грязная вата свисла клочьями, сквозь дыры видно белое тело Кривды.
— Здорово, Кривда!
— А я к тебе, Никон… Эт-та…
Кривда одноглаз, бороденка поганая, от волоса до волоса — целая верста. В правой руке палка, с левого бока оттопырилась холщовая сума, видно, много понакидали Кривде по деревням.
Кривда подходит к Никону, пожимает его руку и присаживается рядом с ним на приступок.
— Эт-та… Греешься?
— Греюсь. Вчерась посошок поломал, седни чинить выдумал.
— Эт-та… А я Павлуху видел.
— Экое счастье, подумаешь! — нахмуривается Никон. — Скажи ему, что я-де, капкан его нашел, а в капкане зайчик-русак, и все это у меня в келье, да Павлу-то больше ничего не видать; даром, что капкан им заложен. Так и скажи, мол, и впредь посему будет. А коли сюда сунется, живому не выйти!
— Эт-та! — качает вихрастою головой Кривда. — Како слово молвил: «живому не выйти!»
— Башку ему колуном размозжу заместо чурбана!
Кривда вздыхает и грустно смотрит серым глазом на Никона.
— Глянь ко-сь, он те горшок прислал да повелел кланяться.
Так вот чем набита сума! Кривда вытаскивает из нее новенький горшок, получше того, что купил вчера Никон, — с белыми цветочками на красных стеблях.
— Возьми. Эт-та… Пущай, говорит, не серчает: пьян был. Мне пяток яиц дал, чтобы спроведал да горшок снес. Бери!
Никон исподлобья взглядывает на Кривду.
— Не надо.
— Да бери, чего ломаешься.
— Не надо!
— Экой строптивый! Павлу то будет в попрек, зла Павлу хочешь, а еще во лесях спасаешься.
Никон прислоняет поломанный посох к келье и, не глядя на Кривду, выспрашивает:
— Что ж, Павел так и сказал: кланяйся?
— А то как же? Вестимо так: «Кланяйся и горшок отдай».
Никон втыкает нож в приступок и остро взглядывает на убогого.
— А где Павел был утресь?
— А я почем знаю?
— Во лесях был? За охотою?
— Должно, не был, — соображает Кривда, — ежели б ходил, чай, еще не вернулся бы, да и порохом бы пропах. Не, не был!
Никон, щурясь, отрывает глаза от убогого и долгое время молчит.
— Ну ладно! — вдруг решает он. — Давай… Коли увидишь Павлуху, скажи спасибо, славный горшечино, больно способно в нем варево варить.
Он берет от Кривды горшок и внимательно разглядывает его со всех сторон.
Кривда прощается, бредет он к посаду: там по четвергам купцы Малафеевы милостыню подают.
— Погодь! — задерживает его Никон. — В посад тебе не идти.
— Эт-то как не идти?
— А так, я не приказываю. Сколько дадут Малафеевы?
— Три копейки.
— Ну…
Никон идет в келью и выносит оттуда капкан, русака и медную деньгу.
— На… Кати назад. Отдай Павлухе, а медь за ходьбу.
Кривда улыбается.
— Эт-та! Чудной ты, Никон. Стоснулось мне по тебе, давненько не виделись. Тебе бы в деревню: торчишь тутотка, что гриб.
— Не пойду! Что там потерял — выдел продан, деньги на исходе, сродники косо глядят. Не пойду! Уж лучше на линию в сторожа.
Кривда запихивает русака в суму, кладет три копейки за щеку, а капкан на плечо.
— Прощай. Може, из деревни-то и в посад поспею. Хе-хе.
— Прощай. Заходи.
Кривда исчезает за елями, и снова Никон один. Тихий ветер пролетает по лесу, поскрипывают деревья.
К вечеру земля холодеет, стихают ручьи, крепнут снега.
К вечеру ветер, злясь на слабеющую силу, воет, как волк, напоровшийся на острый сук и острым суком выколовший себе жадный глаз.
Петух-Степка взлетает на свою жердочку и засыпает, а Никон, подбросив в печку дров, сидит у багряного пламени, багряный и сам.
И не верится ему, что есть потаенная тропа, ведущая к тихому раю. Кабы была, можно бы было ступить на нее и идти и прийти к золотым воротам.
Крепко не верится.
Темно-сизые сумерки жалят печалью.
Слушает Никон тоскливые стоны ветра и знает, на что сердится ветер — мало порыскал по зимним полям, мало повил, не успел разметать свою силу по всем сторонам, а уж силы и нет, идут тихие дни и ласковые ночи, настигла землю весна.
Вспоминает Никон, как раз проснулся он зимнею ночью, словно от толчка, поднял голову и посмотрел, а за оконцем сверкают две голубые искры. Стукнул кулаком по стене, и звериные очи скрылись, кто то был — волк или леший? Все равно, а только не будь стены, съели бы Никона темные звери, не спастись бы и молитвою. Да и нельзя зверя винить, и ему жить хочется. Может, и он по-своему молится, выходя на добычу.