Так продолжалось до середины следующей недели. Но всякий раз, что он силком тащил меня на пробежку, моя депрессия постепенно отступала. Потом он возвращался в Бохум, где должен был задержаться до июня на время продакшена альбома нашей группы и ещё двух крупных исполнителей. А я ехал в студию — работал там допоздна, ночевал по-прежнему в квартире Эли. Однако ночью мои воспоминания разыгрывались с неистовой силой, и утром пропадало всякое желание «двигаться дальше». Но наступали семь часов, приезжал Ксавьер, и мы шли в парк. Мне было до тошноты стыдно, что он снова нянчится со мной, а Сави отшучивался, говоря, что приобрёл «абонемент на поезд».
И вот в один из дней, решив, что так больше не может продолжаться, я принялся паковать свои скудные вещи. Доставая укатившийся под кровать мяч, я обнаружил там, в пыльном углу, какой-то блокнот. Пролистал страницы и понял, что это тот самый дневник Эли, в котором она писала о «блинчиках и слезах». Но после той записи, все остальные, оставленные ею заметки, были на французском языке. Я открыл телефонный словарь, взял карандаш и уселся за столом в кухне. Предложении на пятом, мои нервы сдали — перевод казался неточным и корявым. Тогда я принялся просто искать в этих красиво выведенных буквах своё имя. Не нашёл. Взял дневник и отправился в типографию. Отксерокопировал все пять страниц заметок и поехал искать бюро переводов. Нашёл. Сдал. Заплатил тридцать евро. Сказали, к утру всё будет готово. Нужно было занять мысли работой. И я провёл за компьютерами в студии часов семь. Заснул там же на диване. В пять утра, пробиваясь сквозь крошечное окошко, забрезжил какой-то демонически-кровавый рассвет. К семи я вернулся назад, в квартиру. Ксавьер приехал с точностью швейцарских часов. Но на улице разбушевалась непогода, и парк пришлось заменить спортивным залом.
— Тебе не надоело так мотаться? — спросил я, пока вёз его обратно на вокзал.
Он промолчал или не услышал вопроса, был всецело поглощён своим телефоном. Я повторил вопрос, а Ксавьер ответил, что в поезде продуктивность его работы возрастает. Не знаю, думаю, солгал.
А потом я полдня провозился с трубами и раковиной фрау Рубинштейн, едва успел заехать за переводом в бюро до закрытия и всё никак не решался взглянуть. Позже мне позвонил Том, сказал, что завтра, в воскресенье, отмечаем день рождения Рене. Едем в аэроклуб. А сегодня вечером — интервью на местном радио. Но об этом напомнил Ксавьер трижды.
Но за ночь наши планы кардинально поменялись. Тому виной стали шквалистый ветер и гроза. Прыжки с парашютами пришлось отложить до лучшей погоды. И мы ограничились скромным ужином дома у Рене в кругу друзей.
52
Понедельник. Двенадцатое мая. Первый день, когда Ксавьер не приехал меня инспектировать. Он улетел в Берлин. И я тоже принял окончательное решение: больше не оставаться здесь и не тешить себя мнимыми надеждами. В этой квартире становится невыносимо. Прошли три недели с того момента, как Ксавьер сообщил, что «Эли вернётся в ближайшие дни». Я всё ещё катастрофически хотел её увидеть и получить объяснения нашего расставания, мысль о которых вновь варварски захватила моё сознание. Но терпения не хватало.
«Дневник!» — щёлкнуло в голове, стоило мне начать паковать вещи. Кружка пива ударила по усталому сознанию, и, вернувшись вчера от Рене, я вырубился, опять совершенно об этом забыв. Достал из кармана куртки копии листов с переводом и сел за столом. Какое-то нехорошие предчувствие, словно я сейчас получу ответ не от самой Эли, а от бездушного клочка бумаги. Первая запись оказалась очень короткой и очень странной, это было вовсе не хронологическое описание событий какого-то отдельного дня, а лишь мысли, которых я не понимал, даже получив перевод.
«Ничто не наводит на меня большую депрессию, чем солнечный день. Всё светится яркими живыми цветами. Живыми. Всё наполнено жизнью, так саркастически смеющейся надо мной. И на двери души не отомкнуть замок, что заржавел уже давно. Да и зачем. За ним ведь смерть. Смерть породнилась с телом и разумом, что теперь отторгают любое состояние «счастья», как чужеродный объект. Свет питает жизнь, а моя смерть изголодалась по мраку».
Я перечитал ещё раз. Опять какая-то шарада из бравады слов.
За окном хлынул дождь, и ветка липы яростно хлестнула по стеклу, выдернув меня из раздумий. Когда я не нашёл своего имени в этих строках, то подумал, видимо, я был не столь важной частью событий её осенних дней, но теперь, держа немецкую копию текста, я вижу, что заблуждался. Следующая запись начиналась так, будто это оборванный кусок диалога, беседы с кем-то.
«…Это именно то, что я чувствую, когда вижу его. Разум и каждая клетка тела противятся, отвергают… А сердце болезненно стонет, моля…