Она видела, как проносились мимо вывески на стенах скромных строений, над закопченными крышами, вдоль стройных заводских труб, на боках цистерн:
Вскочив, Дагни включила свет. Постояла, пытаясь совладать с собой, зная, как опасны для нее такие моменты. Огни города унеслись назад, окно превратилось в пустой темный прямоугольник, и в тишине она вновь услышала неизменную цикличность четвертых ударов колес: неумолимую, равномерную поступь врага, не замедлявшуюся, но и не ускорявшуюся.
Испытывая отчаянную потребность увидеть живых, нормальных людей, Дагни решила не заказывать ужин к себе, а отправиться в вагон-ресторан. Словно для того, чтобы подчеркнуть ее одиночество и сделать его еще более невыносимым, в ее голове прозвучал голос: «Но ты не сможешь пускать поезда, если они опустеют». «Забудь!» — сердито приказала она себе, торопливо шагая к двери своего вагона.
Подходя к тамбуру, Дагни с удивлением уловила голоса. Потянув ручку двери, она услышала крик:
— Пошел ты к черту!
В самом углу тамбура нашел пристанище пожилой бродяга.
Он сидел на полу в позе, ясно говорящей о том, что не имеет сил ни встать, ни защищаться. Он смотрел на проводника отсутствующим взглядом, осмысленным, но лишенным сколько-нибудь конкретной эмоции. Поезд снизил скорость, проходя опасный поворот; проводник распахнул дверь в завывающий холодный ветер и, тыча рукой в проносящуюся черную пустоту, приказал:
— Убирайся! Выметайся, или я вышибу тебе мозги!
На лице бродяги не отразилось ни протеста, ни гнева, ни надежды. Похоже, он давно уже не осуждал никого и ничего. Послушно двинулся, пытаясь подняться, цепляясь рукой за заклепки на стене вагона. Дагни поймала на себе его взгляд, потом увидела, как он отвел глаза, будто принял ее за еще одну деталь поезда. Кажется, бродяга совершенно не обратил на нее внимания; он с полным безразличием собирался подчиниться приказу, что означало для него верную смерть.
Посмотрев на проводника, Дагни не заметила в его лице ничего, кроме слепой злобы, долго сдерживаемой ярости, вырвавшейся наружу при первом представившемся случае, а кто стал ее объектом, значения не имело. Столкнувшись, эти двое перестали быть людьми.
Костюм бродяги состоял из аккуратных заплат, сплошь покрывавших ткань, такую заскорузлую и засалившуюся от носки, что, кажется, согни ее, и она треснет, как стекло. Однако на рубашке присутствовал воротничок, истрепавшийся от бесконечных стирок, но все еще хранивший подобие прежней формы. Бродяга почти поднялся на ноги, безразлично глядя на черную дыру, открывшуюся над милями необитаемой пустыни, где никто не услышит вскрика искалеченного человека и не увидит его тела. Его реакцию выдал только жест, которым он крепко вцепился в свою жалкую, грязную котомку, словно хотел убедиться, что, прыгнув с поезда, не выронит ее.
Именно застиранный воротничок и то, как бродяга цеплялся за свое последнее имущество — жест, говоривший об остатках чувства собственности, полоснули Дагни обжигающей болью.
— Подождите! — вырвалось у нее.
Оба обернулись к ней.
— Он будет моим гостем, — сказала она проводнику и, открыв перед бродягой дверь, приказала ему: — Заходите.