Перед десертом Хальштрём не без труда перебрался со своего дальнего места к Фридриху и доктору Вильгельму. Он назвал самого себя знахарем и начал разговор о лечебной гимнастике. Благодаря ей, мол, у Ингигерд, его дочери, появилась идея ее танца. Хальштрём, видимо, выпил виски и не был так молчалив, как обычно. Он ударился в философию. Как бы провоцируя собеседников, он выкладывал одну за другою нелепые, дикие мысли. Любым из его козырей можно было побить десяток немецких филистеров. Послушать этого человека, так он был и анархистом, и террористом, и продавцом живого товара, и просто аферистом; во всяком случае, он со свойственным ему апломбом ратовал за этих людей, защищал их дела, обзывая всех прочих дураками.
— Америку, — сказал он, — как известно, создали жулики, и если бы вам удалось натянуть над нею тент, то вы, господа мои, получили бы самую комфортабельную на свете тюрьму! Жулик, великий идиот, создавший новую эпоху Возрождения, — вот та форма существования, которая совершает там победное шествие. И это вообще единственно возможная форма. Помяните мое слово, в один прекрасный день великий американский жулик прижмет весь мир! Правда, и Европа сейчас понемножечку создает себе идеал нового Возрождения и его служителей, отчаянных бестий. Она, так сказать, усердно трудится над своим приобщением к жульничеству. Но Америку ей не догнать, та ее на десять лошадиных корпусов обскакала, и не только в этом дело. Ваши Чезаре Борджа в широченных сюртуках расселись по кафе и изливают свой преступный нрав в беззубых виршах. Они похожи на солодовое пиво, разбавленное слюной. Словно какой-то цирюльник у них кровь выцедил. Если Европа хочет спастись, то есть у нее лишь одна возможность: издать закон, по которому она не выдаст Америке ни одного мошенника, растратчика, шулера или злостного должника. Вот уже сейчас в американских портах на немецких, английских и французских судах Европа превратила этих людей в своих подзащитных. Смотрите-ка, никак Европа скоро дядю Сэма переплюнет!
Оба врача расхохотались.
— Когда это гению, — продолжал Хальштрём, — удавалось что-то совершить с помощью морали? Даже сам творец земной и небесной тверди и тот этого не умел, недаром его создание аморально. Всякая высшая форма деятельности давно выбросила мораль за борт. Что стало бы с историком, если бы он начал мораль разводить, а не исследованием заниматься? Или с морализирующим врачом? Или с государственным мужем, который руководствовался бы обывательской моралью десяти заповедей? Даже в искусстве морализируют лишь глупцы или негодяи. И, наконец, какими делами пришлось бы заниматься церквам во всем мире, если бы мы все не нарушали принципов морали? Да их бы тогда просто-напросто не было.
Все встали из-за стола, а когда они вскарабкались на палубу, Хальштрём вдруг сказал Фридриху:
— Моя дочь ждет вас. Дело в том, что в нашем распоряжении тут имеется друг, господин Ахляйтнер. Это кроткий баран, но зато у него масса денег, и бедняга не знает, на что их лучше всего швырять. Вот он и арендовал у одного лейтенанта великолепную каюту для моей дочери. Но тем самым он, к сожалению, приобрел право иногда изрядно докучать ей своим присутствием.
Придя в каюту, они в самом деле застали там Ахляйтнера, который сидел на шатком складном стуле, тогда как Мара, тепло укутавшись, лежала на диване. Она сразу же крикнула отцу, чтобы тот оказал ей любезность, уведя с собою надоевшего ей Ахляйтнера, и дала понять Фридриху, что у нее к нему есть особая просьба. Хальштрём и Ахляйтнер покорно удалились.
— Чем могу служить? — спросил Фридрих и услышал в ответ одну из тех пустяковых просьб, выполнением которых Ингигерд любила занимать свое окружение. Как она объясняла, она поступала так потому, что чувствовала бы себя всеми покинутой, если бы люди не оказывали ей хотя бы мелких услуг.
— Но если вам это не по душе, — сказала она (для того очередного пустяка, о котором шла сейчас речь, самой подходящей инстанцией явилась бы стюардесса), — если вам этого не хочется, тогда, пожалуйста, забудьте об этом, так мне будет лучше. И если вам вообще со мною скучно, то я вполне готова остаться одна.
Весь этот зачин Фридрих воспринял как неловкое проявление смущения. Он со всем спокойствием заявил, что постарается быть ей по возможности полезным и что с нею ему ни в коем случае не скучно. Последнее было правдой: оставшись с девушкой наедине в каюте, где к тому же качка была не так ощутима, он чувствовал опасное искушение этой близости.