Но и теперь не последовало ни малейшего знака, что тот, другой, слышит его или видит. Ни звука не издали его уста, не шевельнулись руки, не дрогнуло лицо.
Оба они были одиноки, отделены от мира. И более того, отделены друг от друга.
Тут он заметил, что из глаз сидящего Сабато капают слезы. И с изумлением почувствовал, что и по его щекам струятся холодные ниточки слез.
спотыкались, вылезали из набитых до отказа автобусов, входили в ад вокзала Ретиро, где снова набивались в поезда. Новый год, новая жизнь, думал Марсело с жалостливой иронией, глядя на этих отчаявшихся, ищущих милосердную надежду с праздничным кексом и сидром, с гудением сирен и радостными возгласами.
Сидя на скамье, он взглянул на часы на Башне — девять часов. И, конечно, вот она идет, молчаливая, но точная. «Вот подарок тебе», — сказала она, показывая пакет, обвязанный зеленой ленточкой, и улыбаясь этой дешевой шутке: переплетенный Сесар Вальехо. Сделал переплет один немец из магазина. Таких мастеров уже мало осталось. Почти серебряные ее волосы светились в сумерках. «Ульрике», — с трудом произнес он, коснувшись ее нежной руки, когда брал пакет. Оба сидели, как двое потерпевших кораблекрушение на островке посреди бурного океана, посреди непонятного, чуждого рокота грозы.
Потом пошли к порту. Там стоял многопалубный пароход, сияя множеством огней, готовясь дать гудок в полночь.
Верит ли он в новую жизнь? Она спросила об этом в своей отрывистой манере. «Я, знаешь, до десяти лет заикалась», — объясняла она всегда, с характерной для нее честностью признаваясь в своих недостатках.
Беседа этих двоих была столь же трудной, как восхождение на Аконкагуа для перенесших тяжелую болезнь. Они избегали каких-либо личных тем, предпочитали вместе учить заданные на факультете тексты, что заменяло им разговор. Однако иногда переводили вдвоем с немецкого — Рильке, Тракля. И это тоже было нелегко: как поправлять ошибки Марсело, чтобы его не обидеть, чтобы он почему-либо не счел это хвастовством? Но это же естественно, ты же дочь немца, бормотал он, желая ее оправдать. А эти «Lieder»!
[325]Лучше бы с музыкой, правда? Тогда будешь запоминать слова механически. Но он напевал, стыдясь, ошибаясь и в мелодии, и в немецком, чересчур часто делая это хуже, чем мог бы. «Gewahr mein Bruder, ein Bitt» [326]. Да нет же, Марсело, извини, здесь «Gew"ahr». Видишь, здесь «а» с двумя точками, мягко поправляла она. Их волновал Шуман, воспевший мужскую дружбу, умирающего гренадера, который просит товарища отвезти его труп на родину, чтобы там похоронили, чтобы он был недалеко, когда император снова призовет его, — песня о битвах, о печали и преданности солдата в чужом краю. В полутьме площади. И тут у него появилось искушение сказать ей, что она красивая, что так хороши ее светлые волосы на темной блузе. Но легко ли выговорить такую длинную и интимную фразу? Так что они шли молча, пока не приблизились к воде, чтобы лучше разглядеть пароход, — огни на палубе показывали, что там тоже есть люди, желающие быть счастливыми, ждущие новогодних гудков и волшебства этого часа, который будет рубежом в их жизни и оттеснит в прошлое и горести, и бедность, и разочарования целого года. Потом они вернулись обратно, сели на ту же скамью. Наконец, она сказала, что уже десять часов, а ей надо быть дома до одиннадцати.Да, конечно, конечно.
А он пойдет к родителям?
Марсело взглянул на нее. К родителям? Вряд ли… Палито там один… и он…