Столкновение романтической души с миром звучит здесь саркастическим диссонансом, описано с садистской яростью. Чтобы уничтожить или высмеять свои собственные иллюзии, автор создает сцену ярмарки, карикатуру на буржуазное бытие: внизу, на площади, речи муниципальных чиновников, наверху, у окна грязного гостиничного номера, другая риторика, риторика Родольфа, обольщающего Эмму шаблонными фразами. Жестокая диалектика пошлости посредством которой романтик Флобер, строя пугающие гримасы, издевается над ложной романтикой, — так истинно религиозного человека может стошнить в церкви, заполненной ханжами. Это и есть Флобер! Патрон объективности!
И, кстати сказать, прошу тебя больше не употреблять это слово — это почти то же самое, что говорить мне о субъективности науки. Гордись тем, что принадлежишь континенту, который в столь малых и слабых странах, как Никарагуа и Перу, породил столь грандиозных поэтов, как Дарио
[88]и Вальехо [89]. Будем самими собой, раз и навсегда! Пусть господин Роб-Грийе [90]не поучает нас, как надо писать романы. Пусть оставит нас в покое. И главное, надо, чтобы талантливая молодежь, вроде тебя, перестала со священным трепетом слушать то, что нам приказывает тамошняя помесь византийцев с террористами. Если варварские страны дали столько великих творцов, то лишь потому, что были далеки от этих судилищ утонченных умов: вспомни о русских, о скандинавах, о североамериканцах. Итак, забудь о приказах, приходящих из Парижа, отдающих парфюмерией и салонами мод.Объективность в искусстве! Если наука может и должна отказаться от «я», для искусства такое невозможно, и тщетны попытки представлять это его долгом. Подобная «импотенция» и есть сила искусства. Фихте говорил (примерно так), что объекты искусства это создания духа, а Бодлер считал искусство магией, охватывающей и творца и мир. Таинственные пещеры, в которых обитают творения Леонардо, голубоватые загадочные доломитовые скалы, мерцающие словно на дне морском, позади его странных лиц, — что они, как не выражение духа Леонардо.
Пресыщенное безоглядным чувством и завороженное наукой, общество потребовало, чтобы романист описывал жизнь людей, как зоолог привычки муравьев. Однако глубоко чувствующий писатель не может просто описывать жизнь человека с улицы. Стоит автору зазеваться (а это случается постоянно!), и этот человечек начинает чувствовать и мыслить как представитель какой-то потаенной и мятущейся части его создателя. Лишь посредственные писатели могут сочинять простые хроники и правдиво (какое лицемерное словечко!) изображать внешнюю сторону жизни какой-либо эпохи или народа. У великих же творческая сила настолько всемогуща, что они не могут этого делать, хоть бы и старались. Нам говорят, что Ван Гог пытался копировать картины Милле. Конечно, не получалось — на холсте возникали его жаркие солнца и деревья, деревья и солнца, являющиеся ничем иным, как отображением галлюцинаций его духа. Неважно, что Флобер писал о необходимости быть объективным. В каком-то из своих писем он, напротив, рассказывает, как, гуляя в роще осенним днем, он чувствовал себя своим героем и его любовницей, лошадью и листьями, которые она топчет, ветром и тем, что говорят эти влюбленные между собой. Мои персонажи преследуют меня, говорил он, или же это я сам вселился в них.
Они возникают из глубин души, они другая ипостась автора, представляющая его и предающая, — ведь они могут превосходить его в доброте и в несправедливости, в щедрости и в скупости. Они удивляют своего создателя, растерянно наблюдающего их страсти и пороки. Пороки и страсти, которые могут стать полной противоположностью тем, что свойственны этому малому, полумогущественному богу в его повседневной жизни: если он религиозен, перед ним может явиться ярый атеист; если известен своей добротой и щедростью, увидит в каком-либо из своих персонажей черты злобы или алчности. И что еще более удивительно, он при этом даже испытывает некое извращенное удовольствие.
«Madame Bovary c'est moi»— это понятно. Но то же самое можно сказать и о цинике Родольфе, неспособном стерпеть романтичность своей любовницы. И о бедняге Бовари, а также о господине Омэ, этом аптечном атеисте; будучи отчаянным романтиком, постоянно ищущим абсолют и не находящим его, Флобер превосходно понимает атеизм, а также тот род атеизма в любви, который исповедует негодяй Родольф.