Современники Бальзака сообщают нам (с удовольствием, которое испытывают ничтожества, обнаруживая мелкие недостатки гигантов), что «настоящий» Бальзак был-де вульгарен и тщеславен, словно пытаясь убедить нас, что его мощные герои всего лишь фантазии мифотворчества. Нет, это самые доподлинные порождения его духа — и в добре и в зле. Даже замки и пейзажи, которые он выбирает для своих вымыслов, — символы его навязчивых идей. Стивен Дедал в «Портрете»
[91]уверяет нас, что художник, как Бог Творец, смотрит на свое произведение сверху вниз, равнодушно занимаясь собственными ногтями. Хорош этот ирландец выдумщик! Судя по тому, что нам известно об этом гении, и этот роман, и его «Улисс» — не что иное, как проекция самого Джойса: его страстей, его драмы, его личной трагикомедии, его идей.Автор пребывает во всем, не только в своих персонажах. Он выбирает драму, место, пейзаж. Платон в «Республике» утверждает, что Бог создал архетип стола, столяр создает подобие этого архетипа, и художник — подобие подобия. Такова единственная возможность для подражательного искусства — угасание в геометрической прогрессии. Тогда как великое искусство — сама сила. Не подражание топорному столу столяра, но открытие действительности через душу художника.
Так что, когда я в ту осень 1962 года со сжимающимся сердцем смотрел с вершины холма на церквушку в Ри, когда молча и с трепетом вошел в дом, где когда-то находилась аптека господина Омэ, когда увидел место, где бедная Эмма, томящаяся и страдающая, садилась в дилижанс, который вез ее в Руан, то, что я увидел, было уже не церковью, не аптекой, не деревенской улицей — то были частицы бессмертного духа, который я воспринимал через эти простые объекты внешнего мира.
Я провел плохой день, дорогой Б., со мной творятся непонятные вещи, но тем не менее — и именно поэтому — стараюсь зацепиться за дневной мир идей. Соблазн платоновской вселенной! Чем сильнее внутренняя сумятица, чем страшнее преследующие нас люди, тем больше склонны мы искать в идеях порядок. Со мной всегда так было — я должен бы сказать «всегда так есть». Вспомни образ гармоничного грека, которым нам забивали головы в средней школе: это выдумка XVIII века, и она является частью набора общих мест, среди которых ты найдешь также флегматичность британцев и чувство меры французов. Смертоносных, ужасающих греческих трагедий вполне хватило бы, чтобы опровергнуть эту глупость, не будь у нас более надежных философских доказательств, в частности, не будь придуман платонизм. Каждый ищет то, чего у него нет, и если Сократ ищет Разум, так именно потому, что срочно в нем нуждается для защиты от своих страстей, — «на его лице читались все пороки», помнишь это? Сократ придумал Разум, потому что был безумцем, а Платон отвергал искусство, потому что был поэтом. Хороши предпосылки для приверженцев принципа противоречия! Как видишь, логика не приносит пользы даже своим изобретателям.
Мне хорошо знакомо это Платоново искушение, и не понаслышке. Я испытал его впервые, будучи подростком, когда почувствовал свое одиночество и мастурбировал в грязной и порочной тоске. А потом я открыл этот рай, как человек, вывалявшийся в навозной куче, вдруг находит прозрачное озеро, где может омыться. И много лет спустя, когда в Брюсселе мне казалось, что земля разверзается под моими ногами, — это было, когда молодой француз, погибший потом в гестапо, рассказал мне об ужасах сталинизма. Я сбежал в Париж, где зимой 1934 года страдал не только от голода и холода, но еще и от отчаяния. Пока не встретил швейцара из Ecole Normale
[92]что на улице Ульм, который предложил мне спать на его кровати. Каждый вечер я вынужден был лезть к нему через окно. Тогда-то я и стащил в библиотеке Жибер трактат о бесконечно малых величинах, и даже сейчас помню тот момент, когда за чашкой горячего кофе с трепетом раскрыл книгу, словно грязный и голодный беглец, спасшийся из разоренного и опустошенного варварами города, входит в тихое святилище. Теоремы подхватывали меня, как сестры милосердия деликатно подхватывают тело человека, у которого, возможно, сломан позвоночник. И постепенно, сквозь трещины в моем растерзанном духе, становились видны прекрасные суровые башни.В этой обители тишины я провел много времени. Пока однажды не обнаружил, что слушаю (не слышу, а слушаю, жадно слушаю) гул человеческих голосов снаружи. На меня нахлынула тоска по крови и грязи — ведь только в таком виде мы способны чувствовать жизнь. А что может заменить жизнь, даже жизнь горестную и бренную? Многие ли кончали с собой в концлагерях?