– Что говоришь ты, Борис Романыч! – голосом, полным укора, возражала ему молодая женщина. – Неразлучимо то, что соединено Богом навеки. Я не могу покинуть его, окромя как уйдя в обитель. Тебя я люблю, что греха таить, любила с детства и никогда не переставала любить, ты это знаешь. Но не можно мне бежать, как воровке, с тобою из дома моего мужа. Полно, друг, грех и помыслить об этом! Ты должен скоро ехать в войско к царю. Забудь же меня, доброе дело сделаешь и мне, и себе.
И Наталья Глебовна с мольбой взглянула на своего собеседника.
– Грех-то грех… – сказал Телепнев. – И сам знаю я это, Наташа, а только не могу я без жалости смотреть на твою жизнь бездольную. Так это мучит меня, что и сказать не можно. Не уеду отсюда, не увидя тебя счастливою.
– Невозможно это, Борис Романыч.
– Никому не могу уступить тебя, окромя твоего мужа. Ну, хочешь, Наташа, я тебе верну боярина? Тяжело это будет мне, и сердце мое больно страдать будет, но я это сделаю для твоей светлой совести.
– Невозможно это, – уныло проговорила она.
– Можно, – твердо сказал Телепнев.
– Как?
– Да вот. Та злая девка, разлучница твоя, много грехов и преступлений таит на своей совести. Князь исчез – это дело ее рук; ребенок утонул – это тоже ее дело. Да и многое другое, о чем наслышан я, в ее прошлом… Открою я все это Никите, авось увидит он ясными очами, какую змею пригрел на своем сердце, в своем доме.
– Втуне будешь говорить ему, Борис Романыч, – возразила она. – Неужто ты не видишь, что Марья околдовала его и что он как бы порченый стал? Не даст он тебе веры и внимания. Хуже выйдет, помяни мое слово.
– Ну, так вот что. Остается одно. Донесу я на Марью великому царю нашему. Строг он к таким злодействам. Изымут ее от вас и предадут казни; тогда Никита, погоревав, вновь вернется к тебе… Вот как я люблю тебя, Наташа! То, что пришло мне на ум, разлучит меня навеки с тобою, но иного придумать не могу, чтобы вернуть тебе счастье…
Наталья Глебовна поколебалась…
Слезы, крупные, как жемчуг, текли из ее глаз, давно уже наплаканных и уставших от слез. Долг жены, обязанной какими бы ни было путями избавить мужа от ужасной женщины, боролся в ней с личным чувством, с чувством оскорбленной в своих лучших движениях женщины, с чувством любви к этому другу ее детства, отлученному от нее волей суровых родителей.
Сколько добра, ласки и горячего участия проявил он к ней и как сильно любил он ее, когда решился пожертвовать своим чувством ради успокоения ее совести!
С каким страстным порывом бросилась бы она к нему на шею и с каким искренним чувством крикнула бы она:
«Уведи, уведи меня! Уведи, потому что я устала страдать и потому что я люблю, я люблю тебя».
Но она сказала только сквозь слезы:
– Делай, Боря, что знаешь.
Он обнял ее, и она склонила свою голову на его грудь.
– Прощай же, Наташа! – тихо говорил он. – Бедная, скорбная! Завтра уеду, проберусь прямо к царю. А пока жди, ни на что не решайся. А ежели он силой заставит тебя в обитель идти, перед престолом Господнем скажи, что ты не желаешь. Жди же меня с добрыми вестями. Бог не без милости, и для тебя придут ясные дни, выглянет красное солнышко. Прощай, голубка моя, прощай. Но… чу! Я слышу чьи-то шаги.
Он бросился вон из беседки.
Цыган мгновенно растянулся на земле под кустом и затаил дыхание.
Телепнев не увидел его.
– Уйдем, Наташа, ночь становится грозная, я провожу тебя до дому. Никого не было у беседки. Должно, птица шарахнулась… Гляди, как сверкает молния.
Они направились к дому.
А в это время у зеленого пруда, свидетеля стольких печальных событий, сидела Марья Даниловна на скамье и поджидала цыгана.
Он долго не шел, и она начинала волноваться и выходить из себя. Глупый цыган думал, что она увлекается им и потому зовет на свидание. Уж не угадал ли он ее игру с ним? Эти мысли терзали ее теперь, и ей даже становилось жутко в эту грозную ночь, одной в безлюдном и глухом саду, на берегу этого страшного озера, подернутого, точно зеленым саваном, густою порослью и сделавшегося могилой двух отправленных ею на смерть людей. Может быть, в первый раз в ее жизни дрогнуло ее неробкое, дерзкое сердце.
Но вот послышался шорох осторожно раздвигаемых ветвей, и в тьме ненастной ночи вырос перед нею цыган.
– Ты что ж не приходишь? – гневным, дрожащим голосом сказала она, сверкнув на него глазами.
Но он не мог видеть злобного выражения ее лица, потому что у озера было совершенно темно.
Он принял ее окрик за выражение нетерпения.
– Здесь я, боярыня, здесь… Аль заждалась, сударушка?
И он сильно обнял ее, но она оттолкнула его от себя таким могучим движением, что он чуть не свалился в озеро.
Тогда он пришел в бешенство.
– Так-то ты! – заговорил он, подходя к ней и еле произнося слова от душившей его злобы. – Так-то ты! Что ж, играешь ты со мною, боярыня? Ну, со мной игры плохи. Ежели ты не любишь меня, а только шутишь, то не жить ни тебе, ни мне в эту ночь.
Он говорил на своем гортанном наречии, с трудом подбирая слова, и, опьяняясь ими, вдруг пришел в неистовую ярость и выхватил из-за пояса короткий кинжал.