В своем повседневном поведении молодой Казанова предстает как типичный итальянец – ловец мгновений, живущий только сегодняшним днем[267]
. Напротив, пожилой Джакомо пытается запечатлеть в мемуарах ускользающие дни и годы. В отличие от Дон Жуана он помнит все, он испытывает потрясение, увидев через много лет надпись на оконном стекле в женевском трактире: «Ты забудешь и Генриетту». Венецианец остро чувствует условность отсчета времени, ибо вынужден соотноситься с двумя взаимоисключающими системами, итальянской и французской. Первая ориентирована на природу, вторая – на социальное поведение. Итальянцы в XVIII в. отсчитывают часы от захода солнца, французы – так, как это принято сейчас. Поэтому, как пишет Казанова, одним важно, что солнце заходит всегда в одно и то же время, тогда как для других важен распорядок дня, постоянное время завтраков, обедов и ужинов. Кроме того, в Венеции год начинается не 1 января, а 1 марта, и иногда Казанова невольно запутывает читателя, давая даты то по одному, то по другому календарю. Но более всего выбивает венецианца из колеи Россия, ибо солнечный цикл на севере принципиально иной, чем на юге. Зимний петербургский день для него столь короток, что он путает утро и вечер, теряет день, проспав по ошибке более суток. Белые ночи также докучают ему. Пушка Петропавловской крепости, стреляющая в полдень, его раздражает, ибо воплощает военный авторитарный режим правления, который хочет подчинить себе солнце. Потому главная реформа, которую он предложил Екатерине II и над обоснованием которой трудился на склоне лет, – это переход от юлианского к григорианскому календарю. Императрица, по его словам, отвергла проект, дабы не вызвать возмущения в стране, и предпочла систему двойных дат.В мире мегамикров год в четыре раза короче земного, но время отнюдь не идет быстрее, а, напротив, останавливается, ибо там нет ни болезней, ни старости. Как показала Шанталь Тома, анализируя «Икозамерон», утопический мир, геометрически размеренный и предсказуемый, скучен: Эдем (а именно там, под землей, куда обычно помещают ад, по уверениям Казановы, находится земной рай) предстает как место заточения, подобное если не Пьомби, то замку Дукс. Поиск рая – мистическая цель масонства; но обретение его для Казановы и героев его романа оборачивается карой.
Сила Дон Жуана – в списке его побед, сила Фауста – в договоре с дьяволом, то есть опять-таки в письменном тексте, составленном другим. Казанова сам пишет мемуары, не передоверяя дело слуге, и потому вполне логично в приключениях, связанных с алхимией и каббалистикой, он играет роль искусителя. История его взаимоотношений с маркизой д’Юрфе – это история Фауста, изложенная Мефистофелем. Дьявол по традиции ироничен и насмешлив; Казанова, с сочувственной улыбкой изображая свою жертву («Я покинул ее, унося с собой ее душу, сердце, разум и остатки здравого смысла», ИМЖ, 430), выставляет самого себя в неприглядном свете. Но чем старательнее венецианец превращает в мемуарах магический обряд в шутовской карнавал, тем больше хочется отнестись к нему всерьез. Потому что подобное «антиповедение», как говорилось выше, характерно для алхимиков, потому что определение масонской тайны, которое дал Казанова, вошло в соответствующие словари:
Тайна масонства нерушима по природе своей, ибо каменщик, владеющий ею, не узнал ее от другого, но разгадал сам […] Сумев постигнуть ее, он остерегается разделить открытие свое с кем бы то ни было, даже и с лучшим другом-каменщиком: ведь если недостало таланту проникнуть в нее, то тем более не получит он никакой пользы, услыхав ее изустно (ИМЖ, 95).
И далее Казанова продолжает:
Те, кто по бесчестью своему и нескромности не постеснялись разгласить происходящее в ней [в ложе. –
Герман Гессе в «Паломничестве в страну Востока» формулирует это несколько иначе: тот, кто рассказывает тайну, забывает ее.