Тогда он с величавой торжественностью стал готовиться к эксперименту: облачился в льняные одежды, как чародей, омыл свои руки ароматной водой, достал из разных коробочек особые краски и нарисовал на щеках и на лбу магические символы, обмотал руку шнурком брахманов, прочел две-три шлоки[168] из священных поэм, не упустив ни малейшей детали ритуала, которому обучился у санньяси из пещеры Элефанты.
Закончив церемонию, он отворил все отдушники[169], и вскоре залу заполнил пылающий зной, от которого потерял бы сознание тигр в джунглях, растрескался бы защитный слой грязи на бугристой шкуре буйвола и в мгновенье ока раскрылся бы огромный цветок столетника.
– Нельзя, чтобы две искорки божественного пламени, которые обнажатся сейчас и останутся на несколько секунд без смертной оболочки, побледнели или погасли в нашем ледяном воздухе, – молвил доктор, взглянув на термометр, который показывал уже 120° по Фаренгейту[170].
Стоя в белых одеждах между двумя неподвижными телами, доктор Бальтазар Шербонно походил на жреца одной из тех кровавых религий, что бросают трупы людей на алтари своих богов. Он напоминал священнодействующего жреца, свирепого мексиканского идола Вицлипуцли, о котором говорит Генрих Гейне в одной из своих баллад[171], хотя, несомненно, намерения доктора были отнюдь не кровожадными.
Он приблизился к неподвижному Олафу Лабинскому и произнес над ним невоспроизводимое заклинание, которое тут же повторил над глубоко спящим Октавом. Обычно чудаковатая физиономия господина Шербонно приобрела в этот миг особую величественность; огромная власть, которой он обладал, облагородила беспорядочные черты, и если бы кто-нибудь увидел, с какой священнической степенностью он исполняет эти таинственные ритуалы, то не узнал бы в нем доктора из сказки Гофмана, который так и просился на карандаш карикатуриста.
Тем временем происходили весьма странные вещи: Октав де Савиль и граф Олаф Лабинский одновременно вздрогнули, словно от предсмертной конвульсии, их лица исказились, легкая пена выступила на губах, мертвенная бледность окрасила кожу; в то же время две маленькие голубоватые искорки робко задрожали над их головами.
По мановению руки доктора, которая, казалось, указала им путь по воздуху, две фосфоресцирующие точки сдвинулись и, оставляя за собой светящийся след, поменялись местами: душа Октава заняла тело графа Лабинского, а душа графа – тело Октава: аватара свершилась.
Легкий румянец на скулах свидетельствовал о том, что жизнь вернулась в осиротевшие на несколько секунд тела. Черный ангел[172] не преминул бы завладеть ими, если бы не могущество доктора.
Голубые глаза чудодея сверкали торжеством, он мерил комнату широким шагом и повторял:
– Пусть эти хваленые медики сделают то же! Они так гордятся тем, что научились худо-бедно чинить человеческий часовой механизм, когда он ломается! Гиппократ[173], Гален[174], Парацельс[175], Ван Гельмонт[176], Берхааве[177], Троншен[178], Ханеман[179], Разори[180]… Да самый жалкий индийский факир, скорчившийся на ступенях пагоды, умеет в тысячу раз больше вас! Чего стоит тело, когда управляешь духом!
Закончив свою речь, ликующий доктор сделал несколько пируэтов и начал танцевать, как горы в Шир ха-ширим царя Соломона[181]. Он чуть не расквасил себе нос, запутавшись в складках своего брахманского платья, и это маленькое происшествие привело его в чувство.
– Разбудим-ка наших сонь. – Доктор стер с лица разноцветные полоски и скинул наряд брахмана. Он встал перед телом графа Лабинского, в котором теперь обитала душа Октава, и начал выводить его из сомнамбулического состояния, проделывая необходимые для этого пассы и постоянно стряхивая с пальцев флюид[182], который снимал со спящего.
По прошествии нескольких минут Октав-Лабинский (отныне для ясности мы будем называть его так) приподнялся, протер веки и удивленно огляделся вокруг глазами, еще не освещенными сознанием собственного «я». Когда к нему вернулась способность четко различать предметы, первым, что он заметил, было его собственное тело, лежащее отдельно от него на диване. Он видел самого себя! Не отражение в зеркале, а свое собственное, вполне материальное тело. Он закричал, закричал не своим голосом, и этот чужой голос ужаснул его; обмен душами произошел во время магнетического сна и не оставил никаких следов в памяти, Октав испытывал лишь странное недомогание. Разум, управляющий новыми органами, чувствовал себя как рабочий, которого лишили привычных инструментов и дали чужие. Растревоженная Психея билась беспокойными крыльями[183] в свод незнакомого черепа и плутала в извилинах мозга, натыкаясь на последние следы чужого сознания.