А Щербатый процветал и поднимался все выше и выше, не забывая при этом богатеть, под стать иным олигархам. Дал слабину Кирилл, позволил себе сделку с алчным и расчетливым московским начальником своим. Себе и Машеньке спокойную старость вдвоём выторговывал полковник. Приднестровцам — бывшим рижанам, послужившим пешками в их с генералом игре, пытался выторговать жизнь и свободу. Все по-честному. Но генерал был предателем по жизни. И свидетелей не терпел. Вину Щербатого в гибели подполковника Муравьева и Даши Кирилл мог бы даже доказать — было бы кому! О том, что и Анчаров с Петровым чудом выкарабкались
Кирилл повеселел, как всегда, когда принимал твёрдое и бесповоротное решение и сбежал по скрипучей деревянной лестнице вниз, на кухню, пробовать уже испечённые — запах, разнесшийся по всему дому, не обманывал, пироги. Машенька редко радовала мужа печёным — диабетик всё же.
— Сашуля, как здесь хорошо! — проворковала, промурлыкала, пропела в ухо мужу, прильнувшая к нему Глаша.
— Хорошо — не то слово, — отозвался Анчаров свежим, не заспанным голосом, громко и звучно, без привычных в последнее время покашливания и хрипотцы.
— Дерево кругом! — глаза-озёра, тёмно-карие омуты глаз, одни глаза, казалось, сверкали на исхудавшем за последнее время лице Глафиры. Она задумчиво и тщательно осматривала вагонку на потолке их спальни в гостевом домике, впитывая на память причудливый, всегда неповторимый узор. Где-то за стенкой, тоже деревянной и без обоев, закудахтали куры, сообщая, что яиц в курятнике прибавилось. Там, за стенкой домика, стоявшего на самом краю Ивановского участка земли, начиналась соседская территория. Сосед — неутомимый Миша, держал кур, гусей, баранов, бычка, поросят, коз, — все это понятно было, даже если не заглядывать в окно небольшой кухни, выходившее на соседский двор. Слышно было, как в студенческой глупой песне: «а уточка кря-кря-кря-кря, а коровка му-му-му-му, а козочка ме-ме-ме-ме».
Необычно рано зацвел в этом году жасмин, и опять, как в песне, тянулись ветви с белыми цветами в открытое окно спальни, и пахло дурманящим голову жарким летом, летом в самом разгаре, в самой красе. Саша потянулся к молодой жене, откинул простыню, привлёк к себе горячее стройное тело, начал целовать всё, что только попадалось или подставлялось сухим горячим губам.
— Санька, дети! — отбивалась и одновременно сама льнула к жилистому, смуглому мужу Глафира.
— А что дети? ЛюДашу давно уже Машенька выпасает на травке. Думаю, что и покормить не забыла, — пробормотал муж, становясь все нетерпеливее и настойчивей в своих ласках.
— Саша!!! Да что с тобой, юноша! Дай хоть в туалет сбегать, — смеялась Глафира, уже тая, тая, тая, как снежинка на горячей ладони мужа. — Откуда снежинка летом? — успела еще подумать она перед тем, как голова отказала напрочь, и остались одни чувства, одно лишь неутомимое желание во всем теле. — Ах, снежинка — это жасмин, жасмин. — Глаша втянула ноздрями запах солнца и цветов из окошка, стыдливо задернутого, когда он успел? — кисеёй. И растворилась в муже.
Потом сбегали умыться на двор, — к стене домика был приколочен даже не рукомойник, нет — большой нержавеющий бак с уже нагревшейся за утро чистой, без городской хлорки, водой. В большом доме были, конечно, все городские удобства — и ванная, и горячая вода и прочее. Но это так привычно, а простой рукомойник уже стал экзотикой для горожан. Саша даже из ковшика, заботливо повешенного рядом с баком на гвоздь, окатился, прыгая в одних трусах по траве, смешной заводной игрушкой на кривоватых ногах-пружинах.
— У нашего Сашки мохеровые ножки, — дразнила Анчарова жена, с улыбкой глядя на мохнатого смуглого мальчика, пляшущего папуасом вокруг неё — русской девушки в просторном сарафане, с растрепанными тёмными волосами, загорелой и смуглой — мужу под стать. — Ожил! Ожил мой ключик к счастью на много лет!
А то были не глаза, — сам про себя говорил хмуро, бреясь, — не глаза, а дульный срез.
— Папочка-мамочка-папочка-мамочка! — заверещали пронзительно громко близнецы, спеша и спотыкаясь, и растягиваясь нарочно на травяном ковре; бежали впереди Машеньки — глаз не спускавшей с детей, а за ручку еще держался, шествуя чинно и важно, как подобает мужчине, маленький Толик — светлый как одуванчик. Эх, подрастет — потемнеет, будет русым — в папу с мамой. Глаша бросилась к детям, а майор ойкнул непроизвольно, заметив Машу и побежал в домик — одеваться.
Дом просыпался после бессонной ночи. Уселся на крылечке веранды Иванов с первой утренней кружкой кофе и сигаретой.