«Что?» — прошептал мальчик. «Гляди», — прошептали они, и этот их шёпот, и глухой и горячий смех в овраге, и сонное бормотанье речки в ту минуту, когда мальчик нагнулся, чтобы посмотреть туда, куда они показывали, окунули его в какую-то бесстыдную тайну, и собственное дыхание показалось мальчику ужасным шумом. На противоположном взгорке сидела, раскинув колени, женщина, и белые её колени были широкие и некрасивые. То ли лениво, то ли, наоборот, внимательно смотрела она на мальчика. Мальчик смотрел на женщину, женщина смотрела на мальчика. Потом женщина подняла голову и хотела — ну да — хотела крикнуть в сторону леса. И мальчик напрягся из последних сил, так что умереть уже можно было от такого напряжения, мальчик напрягся и отверг этот её крик. И крик не состоялся. Мальчик медленно высвободился из глухоты, медленно повернул голову. «Ну, — прошептали те, — видел?» Мальчик проглотил слюну. «Это моя мать, — сказал мальчик, но его губы не шевельнулись даже. — Что?» — прошептал мальчик. И в это время сын Мартироса с живой красивой гримасой на лице, живым красивым движением больно пригнул голову мальчика к земле и обратил взгляд мальчика к оврагу, к речке, к валунам… Какой-то парень лежал там на животе, какая-то девушка, подогнув под себя одну ногу, лежала рядом, и голова её была на спине у парня. Во рту у девушки была ромашка, стебелёк ромашки двигался, девушка, наверно, играла губами с этой ромашкой. Овраг был неподвижен, камни были неподвижны, и те двое тоже были неподвижны — и тот, который лежал на животе, уронив голову на руки, и та, которая смотрела на небо сквозь тёмные очки, которая смотрела на небо и молча жевала стебель ромашки. «Хорош товар», — сказал внук Саака, известное трепло, и мальчик отвёл взгляд и понял, что те двое — девочки обе, а не парень и девушка, — и та, что лежит в узких плавках, с ромашкой во рту, и кто лежит на животе, — обе девочки, а стебель ромашки горький, и от него поднимается тошнота и першит в горле.
Женщина на взгорке поднялась и пошла вниз с чем-то безобразным за спиной. Лошадь навострила уши. Мальчик поглядел на лошадь, посмотрел на мать и понял, что мать несёт седло, которое взяла во дворе у дяди. «Ты где это её собирал?» — спросил сын Мартироса. Мальчик проглотил слюну и сказал: «Собирал». — «Что собирал?» — спросил сын Мартироса, и мальчик понял, что тот не слышит ничего и не ждёт от мальчика ответа, что всё его внимание в овраге, где снова глухо и горячо засмеялась и ногу на ногу закинула девочка в тёмных очках, в тёмных очках, узком бюстгальтере и узких трусиках, — и мальчика всего передёрнуло, и это было противно и приятно, совсем как после рвоты.
— Араик! — с седлом за спиной — уж хоть бы несла его по-человечески, а то что это, с обнажившимся плечом и покрасневшей шеей, мать стояла на берегу реки, вглядывалась в воду и звала: — Араик… — И мальчик опустил веки и оглох.
Среди глухой тишины стояли серые стволы буков, стояли независимо друг от друга, каждый в себе, каждый жил своей жизнью, и каждого грыз свой червь, и каждый переживал свою смерть сам в себе. Буковая роща была спокойна, и сероватый неясный свет ровно располагался между серыми её стволами.
С седлом за спиной, мать свободной рукой задрала подол, мать задрала подол, а седло ещё больше сползло вниз, до самых складочек на коленях, колени у матери заголились, мать хотела перейти речку по камням, но ближайший камень был далеко, и вряд ли она достала бы до него ногой, и мать понимала это и стояла на берегу, с седлом за спиной и с задранным подолом. Мальчик медленно повернул голову; ребята застыли в кружевной тени граба и смотрели на девочек в овраге, но, казалось, они видели и мать мальчика, которая внезапно совершила свой неуклюжий топорный прыжок — мать прыгнула, угодила в воду и зашагала к тому берегу, уже не глядя под ноги.
Лошадь, навострив уши, смотрела на эту женщину с седлом за спиной и глухо ржала, утробно как-то, внутри себя, и надсадное это ржание старых лёгких было некрасиво и так же безобразно, как мокрый подол матери и то, как она держала седло за спиной. И мальчик увидел, как он сам, заключив в себя тяжесть ведра, легко шагает к матери и к лошади, на самом же деле он всё ещё был под грабом, сидел в кружевной его тени и не смотрел, но видел девочек в овраге, и время в овраге слабо шумело, а сам он был косой и смешной, потому что ему дело показывают, а он видит колени собственной матери, — от всего этого можно было взвыть, право.
Мать положила седло на спину лошади задом наперёд. Кругом лошади стоял густой лошадиный запах, и мать растерянно озиралась, — стоя среди этого тяжёлого запаха лошадиной мочи, мать растерянно озиралась и не понимала, что к чему.
— Ну что? — сказал мальчик.
В минуту мать преобразилась.
— Вуй-вуй-вуй… — обрадовалась мать. — Мой единственный, среди стольких бездельников мой единственный работяга, работничек мой, набрал малины… А брат твой на станции тебя дожидается…