1910-й. Начало марта. Двухэтажный деревянный дом недалеко от железной дороги. В солнечные дни начинается капель, слышная всем обитателям дома. Капли пробивают себе путь в заледеневшем снегу и звучат на разные лады – в зависимости от величины лунки. Ночью всё затягивается, замерзает, так что наутро каплям нужно проделывать свою работу почти сначала. С чистого почти листа – каковым снег в марте уже, конечно, не является. Он, как оспяное лицо, неровен и изрыт следами собак, котов, ворон – всех, кто ходит под двухэтажными домами. Этот снег покрыт налетом печной сажи, которая неизменно проступает даже сквозь свежий снег. А может быть, это свежая сажа. Всякий раз она намеренно прилетает за свежевыпавшим снегом и покрывает его – из чистого отвращения к белизне.
Вдоль железнодорожной насыпи огромные лужи – целые пруды. Эти лужи тоже замерзают ночью, но они так глубоки, что не успевают промерзнуть до дна – да и есть ли у них дно? В детстве боишься, что – нет. До полудня деревья стоят в ледяной корке, а потом она тает. Вода этих луж холодна и черна. Войти в такую нечего и думать.
Мой теперешний ад в том, что смерть здесь гораздо страшнее, чем на острове. Конечно, я цеплялся там за жизнь, как мог, но ведь и смерти не боялся. Когда жизненное пространство начинало стремиться к нулю, смерть мне казалась чуть ли не выходом. Я чувствовал, как жаждет ее мое измученное тело, но дух с этим желанием боролся. Дух – бодрствовал.
Теперь же я страшусь смерти как никогда прежде. У меня есть всё – семья, деньги и эта моя странная известность, – но радоваться всему я смогу, судя по всему, недолго. Перед лицом смерти деньги и известность ничего не значат – это так очевидно. Пугает расставание с близким человеком – смешной моей Настей, которую, как мне теперь кажется, знал всю жизнь. И с живущей в ней Анной, которая продолжение меня. Которую, возможно, даже не увижу. Понимать всё это и есть держать ум во аде. Здесь речь идет подчеркнуто об уме: понимать – умом. А чем-то другим – не приходить в отчаяние.
1916-й. Велосипед на грунтовой дороге после дождя. Он едет с тихим шипением.
Колёса поднимают дорожную влагу и бросают ее на крылья велосипеда. С них она стекает на землю крупными грязными каплями.
Иногда колёса въезжают в широкие лужи. Звук рассекаемой воды. Две волны расходятся от центра лужи к ее краям.
Время от времени велосипед потряхивает на корнях деревьев. Звякает сумка с инструментами. Подбрасывает на пружинах сиденья велосипедиста.
Сгущаются сумерки.
Колесико динамо-машины велосипедист прижимает к колесу. Свет и жужжание. Перемещение светлого кружка по дороге.
Существовал ли велосипедный фонарик в 1916 году? Не знаю.
Думаю, что существовал.
Это неважно.
Я всё хуже помню то, что было минуту – час – день назад. Мне неловко перед Настей за очевидные провалы в памяти – очевидные, хотя пока, по счастью, и не частые. В таких случаях увожу разговор из современности подальше – куда-нибудь в начало века. Так тугие на ухо, вместо того чтобы отвечать на вопросы, задают свои. Вчера, переключая тему, взялся рассказывать Насте о гимназической постановке “Ревизора”, в которой, между прочим, участвовал. Настя меня сразу раскусила, но виду не подала. Сказала, что это ляжет в основу одного из тех описаний, что она по моей просьбе предприняла. Да, конечно, замечательно, ответил я. Сам же подумал: а сможет ли она описывать мою жизнь без этой основы? По сходящему, что называется, на нее чувству. Если бы она научилась находить и описывать вещи, мне соответствующие, моя жизнь могла бы продолжаться и в мое отсутствие.
Гимназическая постановка “Ревизора”. Марья Антоновна и Анна Андреевна – из соседней женской гимназии, шуршат привезенными из театра платьями. Запах нафталина сопровождает платья от костюмерной до гимназии: он не выветривается, пока их несут, – наоборот, кажется, что на свежем воздухе только усиливается. Так букет вина при вытаскивании пробки начинает распускаться, благоухать всеми оттенками и радовать. Остается думать, что снятым с вешалок платьям дано подобное свойство – в той степени, конечно, в какой все оттенки нафталина способны радовать.