Потом ходил на кладбище. Взяв с собой Фемиду, снова говорил с рабом Божиим Николаем. За Фемиду отдельно просил прощения – мне, когда убивал, казалось, что восстанавливаю справедливость, хотя о какой справедливости здесь можно говорить? Сплошная несправедливость. И даже о справедливости я уже потом придумал, а первоначально остановил свой выбор на Фемиде совсем по другой причине.
На статуэтку идеально ложились пальцы. Казалось, что фигуру странным образом изваяли для обхвата ладонью – мешали только весы. Когда же они отломались, поднятая рука Фемиды стала для ладони естественным пределом. Так бронзовая богиня справедливости стала ручкой, а мраморный цоколь – молотком. Статуэтка, которая раньше использовалась исключительно в мирных целях (прежде всего орехи), вдруг превратилась в орудие возмездия. Пока шел вдоль Ждановки, ощупывал статуэтку за пазухой, и была она холодной, как топор.
Зарецкого я ждал за кустом. Не за плакучей ивой, как думалось Гейгеру, а за разросшимся кустом, который я и назвать-то не могу. Ждать мне пришлось дольше, чем я предполагал, изучив перемещения Зарецкого, – вероятно, что-то его задержало. Мне это было только на руку – сумерки сгущались всё больше. Что ему стоило тогда не прийти – сколько раз эта мысль разрывала мое сознание! Если бы дело отложилось, оно, может, и не состоялось бы: на первый раз можно собрать силы, а на второй – уже трудно.
Но дело не отложилось. Зарецкий появился – так неожиданно, что я едва успел за своим кустом пригнуться. Не знаю, что именно задержало Зарецкого, но лицо его было грустным. Таким грустным, каким я изобразил его недавно на рисунке. Это было лицо человека, а не рептилии. Если бы оно у него таким осталось, может, всё тем мартовским вечером пошло бы по-другому. Но человеческое лицо его постепенно оплыло, съехало, как старая маска, и сквозь нее проступили прежние черты. Он начал расстегивать штаны. Я осмотрелся – никого вокруг не было.
Выходя из своего укрытия, я подумал, что с таким же лицом он доносил на отца Анастасии. Это придало мне сил. Идя сюда, боялся, что в решающий момент не смогу ударить. Что у меня в буквальном смысле не поднимется рука. Ничего подобного. Я сделал несколько шагов по направлению к Зарецкому и, ощущая, как ладно статуэтка лежит в ладони, ударил почти без замаха. Раздался сухой, почти древесный треск. Зарецкий упал не поворачиваясь. Не увидев меня.
Я склонился над ним. Он лежал на спине. Ноги его были согнуты в коленях и едва заметно подрагивали. Из расстегнутых штанов выпирала колбаса. Преодолевая отвращение, я оторвал ее и бросил в Ждановку. На всплеск подплыли две утки. С сожалением следили за расходящимися кругами. А я будто отключился. Выбрался неспешно наверх и побрел по набережной, оставив Зарецкого среди грязного снега и камней.
Я вернулся домой. Мы с Анастасией выпили чаю и сидели в креслах в ее комнате. Тикали часы, мы молчали. Под тиканье хорошо молчать. Мне начало казаться, что всё, что случилось на Ждановке, было сном. Но время шло, а Зарецкого всё не было. И тогда я понял, что это был не сон. Что это была самая настоящая реальность. Жизнь. А точнее – смерть.
– Что-то Зарецкого нет, – сказала Анастасия.
– Появится! – голос мой был бодр.
– А вдруг – нет?
Анастасия едва заметно улыбнулась.
Если бы она знала, как я надеялся на то, что появится. Страшный, окровавленный – лишь бы пришел.
Но он не пришел.
На поле начали выезжать пожарные машины.
Они выстраиваются вдоль одной из посадочных полос. На ней, значит, будут принимать несчастливый самолет.
Кадр с вертолета: в сторону аэропорта по шоссе движется колонна карет скорой помощи. В полукилометре за ней – другая.
Подумал вдруг: какое у них старинное название – кареты. Сохранилось среди всех потерь.
Решила заняться описаниями, да зачем-то включила телевизор. Там – прямой репортаж о самолете из Мюнхена. Стало не по себе: в нем легко мог оказаться и Платоша. По обе стороны посадочной полосы пожарные разворачивают брандспойты. Я подумала: как же рискуют эти люди! Им придется, возможно, заливать горящий самолет.
Вспомнила, что маленький Платоша тоже хотел стать пожарным. Его уже тогда зачаровывала опасность, он уже тогда плакал, думая о трагизме и величии этих людей. О борьбе жизни и смерти, где смерть принимает контуры пылающей балки или порохового склада. Или садящегося без шасси самолета.
На летное поле въезжают машины скорой помощи. Из них выходят врачи, под накинутыми пальто белые полоски халатов. От одного вида этих полосок становится дурно, потому что они напоминают о страдании тела.
По ТВ выступает какой-то авиаэксперт. Говорит, что принято решение садиться “на брюхо”, и теперь, стало быть, готовят полосу. Заэкранный этот треп раздражает. Если ты такой умный, объясни, почему не вышло шасси, а лучше вообще сделай так, чтобы оно вышло. Если не можешь – замолчи.
Замолкает.
Показывают самолет. Он уже взял курс на снижение.