Машины ездят забавные. Совсем не похожи на те, что были в мое время… Только теперь ведь и это время – мое, и Гейгер хочет, чтобы я в нем обживался. Следит за моей реакцией.
– Что вы чувствуете, – спрашивает, – оказавшись в новой, по сути, стране?
– Чувствую, что у нее новые сложности.
Улыбаюсь. Гейгер тоже улыбается – с долей удивления: ожидал чего-то другого.
– У всякого времени свои сложности. Их надо преодолевать.
– Или избегать.
Смотрит на меня внимательно. Произносит вполголоса:
– Вам-то не удалось…
Не удалось. Гейгер, по-моему, общественный человек. А я нет. Страна – не моя мера, и даже народ – не моя. Хотел сказать: человек – вот мера, но это звучит как
Ему, между прочим, кажется, что пишу я не совсем обычно. Что он имеет в виду, толком не поясняет. Так, легкий, говорит, несовременный акцент, но если не знать моей истории, то вроде как и незаметно. Ну и славно. А я, напротив, слышу, что они с Валентиной говорят не так, как говорили прежде мы. Появилась б
Сегодня весь день смотрел телевизор. Переключал
Вошла с обедом Валентина.
– Так сейчас танцуют? – показываю на экран.
– Ну да, – улыбается, – приблизительно так. Не нравится?
– Да нет, почему. Энергично…
Самое смешное, что так в любительском театре Сиверской изображали бесноватых. Их исцеляли, а они танцевали. Точнее, их танец указывал на необходимость исцеления. С одним из актеров мы были знакомы, иногда он заходил к нам пить кофе. На сцене, в багровой подсветке он был внушителен, даже пугающ, а за столом на нашей веранде казался тщедушным. Промакивал салфеткою выступавший на лбу пот. Время от времени убивал на себе комара и аккуратно укладывал его на ту же салфетку. Уходя, вручал трофеи маме. В нетеатральной своей жизни он служил счетоводом, и фамилия его была Печёнкин.
– Вам… прости – тебе, – Валентина наливает мне чай, – и песни современные, наверное, не понравятся.
Уже не понравились. Молчу, не хочу быть врагом всего нового.
– Прежние песни были мелодичными, – продолжает она, – а в нынешних главное – ритм. Но в этом ведь тоже что-то есть, а?
На днях обратил внимание, что она уже не выглядит как сестра милосердия. Ходит теперь с распущенными волосами, что ей очень идет. Впрочем, Валентине и первоначальный облик шел. Когда сообщил ей об этом, она ответила, что это Гейгер попросил ее
Догадываюсь, на каком материале.
В одну из родительских суббот мы столкнулись с Анастасией на Смоленском кладбище. Я навещал бабушку и отца, она – мать. Она уходила, а я только пришел. Как так сложилось, что мы оказались там без родных (обычно ведь в такие дни кладбище посещают всей семьей)? Не помню. Помню только, как обрадовался, увидев Анастасию. Сначала мы немного постояли, а потом пошли по аллее.
– Отчего умерла ваша мама? – спросил я.
– От чахотки. Она умирала долго. А мы с папой всё надеялись, что будет жить.
Я взял ее руку и крепко сжал – пальцы холодные. Почувствовал ответное пожатие. Вместе мы пошли на могилу отца и бабушки. Очистили ее от напа́давших сухих веток и вытерли тряпкой чугун ограды. Они умерли еще тогда, когда можно было заказать ограду. А сейчас я не смог купить даже рассады – всегда ведь продавалась у входа на кладбище. Решил было не выпалывать траву (пусть хоть что-нибудь растет), но Анастасия настояла на том, чтобы выполоть. Сказала, что трава – это зарастание памяти о человеке, что, пока есть кому с этой травою справляться, человек каким-то образом на земле еще присутствует. Не знаю. Я так не думал. Траву мы, конечно, выпололи.
Потом гуляли по кладбищу. На дальних аллеях опавшая листва уже не убиралась, мы вдыхали ее прелый запах. Зачерпнешь ярко-желтое ногой, а изнанка у него бурая. Воздух свежий до рези в носу. Да, у меня тогда на носу капелька висела – так Анастасия ее смахнула! Вытащила руку из муфты и запросто так смахнула. Засмеялась. Ужасно неловко, но в то же время… приятно. Это ведь почти… Ладно.
Да, чуть не забыл: тогда же мы встретили Зарецкого. Увидев нас, он сказал:
– А я вот мать поминаю.