С 1916-го прошло 83 года, и от Терентия Осиповича, следует полагать, не много осталось: скелет, обручальное кольцо, пуговицы его роскошного мундира (а может, и сам мундир!) и, конечно же, о двух хвостах борода. Да, малая часть, всего ничего, но ведь – именно
– Если раскопать эту могилу, – говорю Насте, – можно увидеть человека, которого в последний раз я встречал в 1905 году.
Протяжный Настин взгляд на меня. Выразительно молчит. Кажется, она не хочет откапывать Терентия Осиповича.
– Просто это один из свидетелей моего детства, – поясняю. – Мне отец назвал его полное имя, и оно мне запомнилось. Так бывает. Это было одно из первых оставшихся в моей памяти имен. И вдруг я натыкаюсь на него здесь, представляешь?
– Нет встречи удивительнее.
Настя прижимается к моему плечу еще сильнее. Она видит, что откапывать Терентия Осиповича никто не собирается.
Странная прогулка – так назвала бы я рассказ о сегодняшнем дне. Гуляли мы по Никольскому кладбищу Александро-Невской лавры. Мы, кстати, не впервые по кладбищу гуляем: у Платонова – как бы это выразиться? – некоторая слабость к таким прогулкам. Эти прогулки меня особенно не тяготят, а с другой стороны – не сказать, что сильно повышают настроение, – не Диснейленд как-никак. А гулять мне, ввиду ребенка, нужно.
Так вот, гуляли мы, гуляли, как вдруг Платоша замер у одной могилы. Лежит там Терентий Осипович Добросклонов – такое имя грех не запомнить. Терентий Осипович – автор фразы “Иди бестрепетно”, якобы сказанной в детстве моему будущему мужу. Фраза, не спорю, хорошая, не хуже имени Терентия Осиповича, но впечатление, которое произвела эта могила на Платошу, не подлежит описанию.
Рассказал он мне в подробностях всё с этой фразой связанное, а потом и говорит, что если, мол, Терентия Осиповича выкопать, то, кроме скелета и мундира, ничего не обнаружишь. Ну да, соглашаюсь, тут обольщаться не приходится. А он подумал немного и говорит, что еще бороду, наверное, обнаружишь. Металлические детали еще какие-нибудь. И я чувствую вдруг, что говорит он это как-то заправски, по-деловому. Что вот еще немного – и раскопает он эту могилу и всё обнаружит. Простояли мы у могилы около часа.
Что в нашей прогулке самое печальное: когда мы вошли в Лавру, у Платоши опять подвернулась нога. Он сказал, что это связано с тем, что дорога у ворот вымощена булыжником, а он-де уже привык к асфальту. Я кивнула, но сама – под предлогом нахлынувших чувств – крепко вцепилась ему в руку. И голову ему положила на плечо, чтобы совсем уж сократить расстояние. Как-то очень он неуверенно шел. Не знаю, сказать ли об этом Гейгеру? Он перестраховщик, начнет своего пациента таскать на обследования, а у Платоши дела больничные уже в печенках сидят. Подожду пока.
Много зависело от того, какое займешь в аудитории место. Интереснее всего было сидеть в точке с острым ракурсом. Например, резко снизу и с поворотом в три четверти – самый интересный взгляд на “Умирающего раба” Микеланджело. Его голова и без того сильно запрокинута, а если занять место в первых трех рядах – раскрывается всегда невидимая нижняя часть подбородка, ноздри. Глаз сползает ниже носа, лба совсем не видно. Сидеть в таких точках стремились те, кому под силу было построить сложную форму по законам перспективы, а также – увидеть и соблюсти пропорции.
Да, кстати, Маркс – это Александр Васильевич Посполитаки. Я его вычислил по книге об Академии художеств. Узнал на коллективной фотографии профессуры и нашел фамилию в подписи. Погиб на Беломорканале. Его облик, я думаю, был слишком ярким. То, что соответствовало десятым годам, в тридцатые совершенно вышло из обихода. Александр Васильевич оказался нечуток к смене стилей.
Читал все эти месяцы то, что писал Иннокентий, и словно бы проникся его взглядом.
Иногда смотрю на вещи в точности как он. Слушаю будто его ушами.
Звяканье бросаемых в поддон инструментов.
Треск отрываемого бинта.
Запах после мытья полов – лимонный, иногда – клубничный. Если не приторный – повышает настроение.
Это был запах перемен. Только ощутив его, я понял, как радикально поменялась жизнь. А раньше пахло хлоркой, я еще застал это время.
Во время ординатуры подрабатывал санитаром, хлорированной водой полы мыл. Отвратительный вроде бы запах, а вот ведь – связывает меня с юностью. Когда слышу его, сердце стучит быстрее.
Даже отвратительное, оказывается, можно обогреть собой, а потом вздыхать о нем спустя время. Не говоря уже о прекрасном.
Мое время не прерывалось, а я вот способен так печалиться по прошлому.
Что уж говорить об Иннокентии – у него две жизни, как два берега большой реки. С нынешнего берега он смотрит на тогдашний.
Он ведь не переплывал эту реку. И реки-то не было. Просто очнулся – а сзади вода. То, что было доро́гой, стало дном. И он по этой дороге не шел.
Он как-то сказал мне, что по непрожитым годам – тоскует.