Не мгновенно, но среагировали — появился Бидаев, тоже не совсем свежий, злой, с исцарапанным лицом (за это он получит медаль и повышение по службе, как борец с терроризмом).
— Что скулишь?.. Давно бы так. А то выпендриваешься, словно у тебя иной вариант есть.
— Отдай, верни! Будь человеком, — она на кафеле, полусидя, полуваляясь перед ним, умоляла: — Если ты чеченец, помоги. Отдай. Не дай бросить в канализацию. Помоги! Отдай!
— Ты о чем?.. Да успокойся и внятно скажи.
— Ребенок, ребенок, — скулила она.
— А! — додумался Бидаев. — Ну и что?
— Отдай, не дай в канализацию… Это ведь существо, моя кровь…
— Это невозможно, — он пихнул ее. — Вставай.
— Я заплачу.
Наступила пауза. Он сел на корточки перед ней, с брезгливостью на лице, но все же прильнул к ее уху и на чеченском прошептал:
— Сколько?
— Все. Все, что у меня есть, — так же на чеченском шептала она.
— Это сколько?
— Все. Все, что есть.
— Сколько? Цифру скажи.
— Двадцать.
— Что?
— Двадцать тысяч.
— Чего? Деревянных, русских? Или?
— Евро.
Лицо Бидаева оживилось, приняло вразумительный вид:
— Это почти невозможно. Но я постараюсь, — он встал, вновь ее пихнул. — Но ты не шуми.
Вернулся он скоро. Видимо, старался, аж запыхался. А она застыла в той же позе, лишь слезы текут и вся дрожит.
— Договорился, — тихо сказал он. — Только вашему брату веры нет. Как говорил классик: «Утром деньги — вечером стулья». Кому будешь звонить? — и пока она думала, он уже и это знал. — Цанаеву?
Как только произнесли эту фамилию, она встрепенулась, словно очнулась. Встала, даже спину выпрямить постаралась.
— Воды, дайте мне, пожалуйста, воды.
Ее зубы стучали о стакан, и любимый номер она еле набрала и, поразив даже Бидаева, говорила с мужем твердо, как можно спокойнее.
— Хе-хе, молодец, — доволен Бидаев, — из тебя получится хороший агент, — она ничего не говорит, вновь плачет. А он с вопросом. — А Цанаев перечислит?… И ты исполнительной будь. Не забывай, я тебе жизнь спас, а то могла бы, как и ребеночек, в канализации сгнить… А теперь слушай меня. Пойми и запомни.
Поняла она, что ее высадили из машины у метро на окраине города. Вроде свободна, да очень несчастна. А запомнила лишь одно: в восемнадцать тридцать, в центре зала метро «Киевская-кольцевая».
Час-пик, хаос, море людей, а она в этой толчее ощущает лишь одно — одиночество, боль, тоску. И одна лишь надежда, мечта — он живой. Ее ребеночек живой, живой. Лишь бы принесли. Неужели?! И она стояла в центре зала, пытаясь вглядеться в каждое лицо, вдруг ее не узнают, не найдут. Нашли. Ровно в восемнадцать тридцать, когда столпотворение стало невероятным, какая-то женщина ткнула ей что-то в живот, тут же исчезла. А Аврора теперь, поддаваясь течению толпы, с силой обеими руками обхватив небольшой сверток, на ходу пыталась его запихнуть под пальто, туда, где положено было ему быть… Но она не чувствовала знакомую радость жизни, тепла. А ноги, ее ослабевшие ноги, куда-то ее машинально вели. Было совсем темно, когда она вышла из станции «Проспект Мира». Совсем рядом — Центральная мечеть. В женской комнате на подоконнике, дрожа-щими, посиневшими от холода и смерти руками она разорвала пакет, с трудом развернула окровавленную грязную тряпку — темно-красное, в слизи, несбывше-еся существо, ее жизнь и мечта — мальчик:
— Сан гакиш,[15] — у нее подкосились ноги.
…Позже. Позже Цанаев найдет на татарском кладбище маленький холмик и такой же памятник. На нем краской красивый почерк Авроры:
— Цанаев-Таусов. Сан Малх, сан Дуьне»[16] Н!
— Аврора — Урина — Утренняя Заря?! Так и не взошло твое Солнце на этом свете. А как твоя жизнь там? Тут ты жизни не видела, — на коленях плакал он. — Ты и могилки не заслужила?.. Какой я муж?! Какой я мужчина?!
Конечно, все это метафизично, но порою, если люди друг друга ценят, понимают, уважают, то как бы они далеко не находились, они всегда вместе, словно слиты воедино, как сиамские близнецы, и когда одному плохо или хорошо, то и другому плохо или хорошо. Это, может быть, любовь, может, еще как-то иначе называется, да это единение — духовное, и даже телесное, вопреки диалектике. Ибо Цанаев, будучи совсем далеко, в Норвегии, всем своим существом ощущает, как тяжело в данное время Авроре и, не имея никакой информации, он понимает, что-то случилось. Материнство Авроры под вопросом.
Лишь бы она сама осталась жива. Он должен быть рядом, должен помочь.
В аэропорту Осло он уже чувствовал крайнюю слабость; как ему показалось, был сердечный приступ, но он все время думал об Авроре и знал, какая она сильная, стойкая. Он гордился ею, он хотел быть достойным ее и держался, хотя пригоршнями лекарства пил. И его до посадки спросили: «Вам не плохо?» «Нет-нет, нормально, о кей», — отвечал он, и пытался, как и Аврора, изобразить на лице маску-улыбку.
А когда самолет взлетел, ему стало совсем невмоготу. Стюардессы окружили его. Ему неудобно, что из-за него беспокоятся люди, что он кому-то причиняет дискомфорт — значит, его состояние не совсем гиблое, силенки еще есть.