Характер отца можно описать как тяжелый: ничто не могло рассмешить его, а любой пустяк грозил спровоцировать у него такую вспышку гнева, что у человека менее крепкой конституции могло бы приключиться кровоизлияние в мозг. Мы с Антоном изрядно его побаивались. Но оглядываясь назад, я сомневаюсь, что этому следует удивляться. В те годы отцам полагалось быть самодержцами, эдакими уменьшенными копиями обитающего в Хофбурге императора, и думаю, мы сильнее удивились бы, если папа затеял с нами веселую возню на коврике перед камином или попытался поговорить по душам. Достаточно сказать, что по своему разумению и меркам тех дней, он был ответственным и заботливым родителем.
Да и веселью в нем взяться было неоткуда, по меньшей мере, в плане семейной его жизни. Хоть о мертвых плохо не говорят, я должен сказать правду о нашей матери, которая была одним из самых скучных, бездеятельных и совершенно бесполезных созданий, которым Господь позволял когда-либо потреблять кислород. Вопреки итальянской фамилии Мадзеотти, происходила она их обедневшего польского рода, обитавшего в Кракове. Предок Мадзеотти приехал из Италии в семнадцатом веке, чтобы строить церкви в южной Польше. Он женился на местной, осел и обзавелся детьми. Кроме фамилии, он ничего не завещал потомкам, бывших живым воплощением польской дворянской интеллигенции: людьми довольно обходительными, приятными на внешность на свой белокожий, светловолосый и голубоглазый лад, поверхностно образованными, но в остальном лишенными воли, энергии и здравого смысла, которые необходимы любой семье, намеренной продолжать свою историю. Единственным ее членом, в котором сохранилась хоть тень этого качества, была моя бабушка Изабелла Мадзеотти из рода Красноденбских, как она предпочитала себя величать.
Эта жуткая старая гарпия была младшей дочерью польского аристократического клана, жестоко угнетавшего крепостных в обширных степях Украины. Так продолжалось до восстания польской шляхты против Австрии летом 1846 года, когда вся семья была зверски убита рутенскими крестьянами, а родовой дом, вернее, небольшой дворец, если судить по гравюрам, был сожжен дотла. Неизменно более сообразительная, чем остальные сородичи, бабуля скинула кринолины и улизнула в лес, где ее постигла бы та же судьба, если не кожевник-еврей, который спрятал девочку под грудой шкур в своей подводе и тайком провез в город. Она укрывалась в его доме, пока волнения не поутихли настолько, что появилась возможность сбежать в Краков.
— Только представьте, — говаривала она нам, еще мальчишкам, и голос ее дрожал от ярости. — Только представьте себе: польская дворянка, вынужденная ехать в телеге грязного еврея под кучей вонючих шкур, а потом жить в его доме и даже, — тут она вздрагивала, — сидеть за одним столом с его жуткой женой в парике и вульгарными рыжими дочерями. Удивительно, как я вообще это выдержала?
Однажды я набрался дерзости и заметил, что ей следует быть очень даже благодарной этому кожевнику, раз тот отважился везти ее так долго среди шаек вооруженных украинских крестьян, которые с евреем разделались бы с такой же легкостью, как с польским магнатом. Не успели эти слова сорваться с моих уст, как от мощной затрещины я полетел в другой конец комнаты.
— Бессовестный негодяй! — взвизгнула бабуля. — Сын богемской свиньи, вылезшей в люди, ты ни в жизнь не поймешь, что значит честь для польской шляхты!
При всем том, в результате жестокой резни Изабелла в свои семнадцать превратилась в завидную наследницу, и пару лет спустя вышла за моего деда Александра Мадзеотти, философа и поэта-любителя из Кракова.
О дедушке у меня прежде всего сохранилось воспоминание как о человеке, сумевшем достичь почти сверхчеловеческой праздности. То была лень, возведенная в степень духовной практики. Когда мы с братом гостили у них, то могли сидеть часами и наблюдать, когда же дед проявит хоть малейшие признаки жизни — даже делали ставки на то, как долго он еще не моргнет. Александр был мужчиной видным, на несколько мрачноватый лад, и явно вполне устроил опекунов моей бабушки в качестве соискателя ее руки. Молодые поженились и произвели на свет пятерых детей, рождение которых разделалось долгими промежутками времени. Последнее, думается, происходило скорее по причине рассеянности и недостатка инициативы, чем благодаря осознанному планированию семьи. Что до занятий, то дед мой, получив в Ягеллонском университете дипломы юриста и философа, не работал ни единого дня. Торговля или промышленность в те годы не считались занятиями достойными польского дворянина, а военную или гражданскую службу австрийской короне он отверг как не подобающие патриоту Польши. И вот всю оставшуюся бесполезную жизнь дед посвятил пустой болтовне на темы политики и искусства в краковских кофейнях, да любил седлать своих коньков, вернее одного конька.