И, несмотря на это, я прожил там тридцать три года. Годы благословенные, годы, отданные больным и страждущим. Стали поговаривать о том, что я хороший духовник, и на исповедь стало приходить много народу. Много приходило раненых душ, чтобы там, у святого Герасима, пролить слезы. С какою верой они исповедовались!
Как я уже вам говорил, я исповедую больше пятидесяти лет. Я разрешал исповедующемуся часами высказывать все, что он хотел, а в конце и сам кое–что говорил. Когда тот рассказывал много, и не только о себе, я смотрел, что это была за душа. Из всего его поведения я заключал о его состоянии и в конце кое–что советовал, чтобы помочь ему. И то, что он говорил не о себе, тоже было связано с ним, с его личностью, с его душой.
Все меня любили за то, что не я поучал их, а они свободно говорили мне все, что хотели высказать. И если приходил человек, который не имел никакого отношения к религии, и говорил мне о своем каком–либо серьезном проступке, я не заострял на этом внимания. Когда заставляешь человека сильнее прочувствовать свой грех, он начинает противодействовать, чтобы иметь возможность потом не расставаться с этим грехом.
В конце исповеди я говорил кое–что, что имело связь с его серьезным проступком, сказать о котором он принудил себя. Вот так я и поступал: с одной стороны. не проявлял равнодушия, с другой — не акцентировал на этом внимания. Все зависело от ситуации. Иногда приходилось не уделять этому внимания. А в конце я говорил:
— Детка мое, все, о чем ты рассказал, Господь простил. Впредь будь внимателен и молись, чтобы Господь укрепил тебя, а после стольких–то дней иди причащаться.
И не акцентировал особого внимания на чем–либо конкретном. Это было весьма ценно. Потому что не только сам человек ответствен за свою ошибку.
В шуме центральной площади Афин Омонии я жил как в пустыне Святой Горы
Среди многолюдного круговращения и шума Омонии я возвышал свои руки к Богу и проводил такую внутреннюю жизнь, словно в пустыне Святой Горы. «Вот, — говорил я внутри себя, — я не для мира, а для пустыни. Там никто не знает, чем ты занимаешься». И так жил в миру. Жил там, куда меня привел Бог.
Всех я любил, всем сострадал, все меня умиляло. Это мне дала Божественная благодать. Я видел медсестер в белых одеждах, смотрел на них, как на ангелов в белых ризах, спустившихся в церковь, и плакал, оттого что видел их. Я очень любил этих медсестер. И при виде сестры в белом я думал, что это сестра милости, сестра любви, которая идет, чтобы послужить в храме любви Божией, то есть в больнице, чтобы служить больным, служить братьям. Ангел, белый ангел.
Сколько вещей у нас остаются незамеченными! Когда я видел, как мать кормит грудью своего ребенка, снова приходил в умиление. Когда видел беременную женщину, плакал. Видел учительниц, приводящих детей в школу, и плакал, так как это было дело любви.
Самую большую радость я испытывал, конечно, во время Божественной литургии. Когда я читал, внизу все стояли затаив дыхание. Я был на подъеме. Я весь был в литургии, потому что мне нравилось совершать литургию. Да и люди воодушевлялись той простой литургией, которую я совершал.
Поскольку я был необразован, то очень старался. В церковь Святого Герасима приходили и пели ученые люди. Многие из них были профессорами университета, такие, как братья Аливизаты, религиовед Леонид Филиппидис и другие. Там, напротив поликлиники, была Афинская музыкальная школа. Оттуда на службы тоже приходили преподаватели со своими семьями. Хор в церкви был из Императорского театра. Но мне было трудно петь на глас и тому подобное. Поэтому я решил походить в музыкальную школу.
Часы, которые мне оставались на отдых, я тратил на то, что ходил и с упорством учился музыке, ревностно учился часами. Я делал это, чтобы облегчить жизнь псалтам. Я не хотел огорчать церковный хор. И хор, как я уже вам говорил, был официальным. Я хотел хорошо держать тон, чтобы не утомлять их и не огорчать. Я вынужден был ходить в музыкальную школу, чтобы научиться музыке. Но послушайте об одном моем безумном поступке.
Я желал научиться играть и на фисгармонии. У меня были планы на будущее. Если бы я построил монастырь, то когда бы мы находились там и говорили бы разные поучения или говорили бы на какие–нибудь прекрасные темы, то брали бы фисгармонию и использовали бы ее для песнопений.
Но в музыкальной школе не было фисгармонии, и меня посадили за пианино. Тогда я научился играть на пианино, но больше любил фисгармонию. Как только Бог все устроил! И что же вам сказать! В музыкальной школе меня полюбили и дали мне учительницу, которая была святейшим человеком. Однажды, когда я служил литургию, я взял замечательную большую просфору, которую мне принесли. И что могло быть самым лучшим подарком тогда, когда мы были под оккупацией и голодали? Я принес ее ей и с улыбкой говорю:
— Мне принесли прекрасную просфору.
— Нет, нет, — отвечает она, — не могу, не могу, я не буду ее есть!
— Я прошу тебя, — настаиваю я.
— Нет, — говорит, — так нельзя.