Единственный покой, который я имела, это был покой, который я находила в любви к Твоей воле, о мой Бог, и в подчинении Твоим повелениям, какими бы суровыми они не были.
Домашние же непрестанно следили за моими словами и поступками, чтобы найти обвинение против меня. Они попрекали меня весь день напролет, постоянно повторяя и твердя снова и снова одно и то же, даже в присутствии слуг. Как часто я ела, глотая слезы, которые воспринимались как самое большое в мире преступление! Они говорили, что я проклята, как если бы слезы для меня предвещали приближение ада, хоть на самом деле они скорее могли угасить его пламя. Если я рассказывала что–нибудь, о чем мне довелось услышать, они считали, что именно я ответственна за достоверность услышанного. Если же я хранила молчание, то они обвиняли меня в презрении к ним и испорченности. Ибо если мне что–то известно и я не рассказываю, то это преступление, а если бы я рассказала о чем–то, то они бы заявили, что я все придумала сама. Иногда им успешно удавалось мучить меня несколько дней подряд, не давая мне никакого отдыха. Девушки говорили: «Тебе надо притвориться больной, чтобы получить хоть небольшую передышку». Я не отвечала. Любовь Божия овладела мною так сильно, что не позволяла мне отомстить хотя бы посредством единственного слова или даже взгляда. Иногда я говорила себе: «О, если бы я имела хотя бы одного человека, который обратил бы на меня внимание, и которому я могла бы излить душу, — каким бы это было для меня облегчением!» Но даже эта возможность не была мне дарована. Однако если мне случалось освободиться на несколько дней от внешних страданий, это было для меня самым ощутимым разочарованием. На самом деле это было даже наказание, перенести которое оказывалось труднее, чем самые жестокие гонения. Тогда мне открывался смысл слов Святой Терезы: «Позвольте мне страдать или умереть». Ибо это отсутствие креста было для меня таким удручающим, что я томилась в ожидании его возвращения. Но как скоро это ожидание было вознаграждаемо, и благословенный крест возвращался, каким же страшным он был, оказываясь столь тяжким и обременительным, что нести его было почти невыносимо. Несмотря на то, что я нежно любила моего отца, он, вопреки своему обычаю, очень строго укорял меня в том, «что я терплю от них подобное обращение, не говоря ни слова в собственную защиту». Я отвечала: «Если бы вы знали, что говорил мне мой муж, приведя меня в немалое замешательство, притом, что я, отвечая на его слова, не навлекала на себя его гнева. Если вам не стало известно об этом, то и я не должна способствовать обнародованию всего, как не должна выставлять напоказ слабость своего мужа. Таким образом, мое молчание прекращает все ссоры, в то время как я бы могла стать причиной их разжигания и продолжения, отвечай я на все мне сказанное».Мой отец отвечал, что я поступала хорошо, и что мне следует продолжать вести себя, так как мне велит Бог. После этого он никогда больше не говорил со мной об этом. Но они постоянно высказывались против моего отца, против моих родственников и всех тех, кого я более всего ценила. Я принимала все это еще острее, чем, если бы это говорилось против меня самой. Я не могла сдержаться, чтобы не защитить их, и это было ошибкой с моей стороны. Все сказанное мной служило только к их большему раздражению. Если кому–либо случалось пожаловаться на моего отца или на кого–то из родственников, то их всегда считали правыми. Если же кто–то, кто раньше не пользовался их расположением, высказывался против отца, то теперь он становился оправданным. Если кто–то проявлял ко мне дружеские чувства, таких людей не приветствовали. Одной родственнице, навещающей меня, которую я очень любила за ее набожность, они открыто намекали убираться прочь. Они обращались с ней так, что вынудили ее уйти. Это причиняло мне немалые терзания. Когда приходил какой–нибудь значительный человек, они старались осудить меня, даже при людях незнакомых со мной, которых это нимало удивляло. Но когда они видели меня, им становилось меня жаль.