Невестка Бабушкиного доктора содержала в Париже небольшое учебное заведение для «завершающих образование» девушек. Здесь учились не больше двенадцати-пятнадцати молодых особ — многие занимались музыкой в консерватории или посещали Сорбонну[252]
. Мама спросила, как я отношусь к этой идее. Я уже говорила, что все новое привлекало меня; мой девиз гласил: «Попробуй все хоть один раз». Осенью я оказалась в школе мисс Драйден, на авеню Дю Буа, рядом с Триумфальной аркой[253].Обучение под началом мисс Драйден подходило мне во всех отношениях. Впервые я почувствовала, что мы занимаемся чем-то по-настоящему интересным. Нас было двенадцать. Сама мисс Драйден была высокой, очень энергичной женщиной, с красиво уложенными седыми волосами, великолепной фигурой и красным носом, который она имела обыкновение ожесточенно тереть в гневном расположении духа. Ее манера разговаривать, сухая и ироническая, одновременно пугала и мобилизовывала. Помощница мисс Драйден, молоденькая мадам Пети, была истинная француженка, темпераментная, столь же эмоциональная, сколь несправедливая, что не мешало нам обожать ее и испытывать глубокую преданность, совершенно не чувствуя того страха, который внушала нам мисс Драйден.
Хотя обстановка в пансионе больше всего напоминала жизнь в семье, занятия велись самым серьезным образом. Особое значение придавалось музыке, но помимо нее мы изучали много других очень интересных предметов. Нам преподавали актеры из Комеди Франсез[254]
, которые читали лекции о Мольере[255], Расине[256] и Корнеле[257], певцы из консерватории пели арии Люлли[258] и Глюка[259]. В классе драматического искусства мы учились декламировать. К счастью, нас не слишком отягощали dictrees[260], так что мои орфографические ошибки не стали притчей во языцех, и, владея разговорным французским языком лучше многих других, я просто наслаждалась, произнося строки из «Андромахи»[261]; я чувствовала себя настоящей трагической героиней, когда стояла и декламировала:— Seigneur, toutes ces grandeurs ne nous touchent plus guére[262]
.Думаю, что курсы драматического искусства любили все. В Комеди Франсез, куда нас часто водили, мы смотрели классические и современные пьесы. Я видела Сару Бернар[263]
в одной из ее последних ролей в пьесе Ростана[264] «Шантеклер». Она была уже стара, слаба, хромала, и ее золотой голос иногда срывался, но при этом она оставалась великой актрисой, и страстная взволнованность ее игры передавалась зрителям. Может быть, даже больше, чем Сара Бернар, меня потрясала Режан[265]. Ее я видела в современной пьесе «La Course aux Flambeaux»[266].Она обладала удивительным даром заставить вас за сдержанной манерой игры почувствовать бурю чувств и страстей, которым она не позволяла вылиться наружу. До сих пор стоит мне на минуту закрыть глаза, как я слышу ее голос и вижу лицо, когда она произносит последние слова пьесы: «Pour sauver ma fille, j'ai tué mа mére»[267]
, я снова ощущаю, как по залу пробегает дрожь, и в это время занавес падает.Мне кажется, что преподавание может приносить пользу только в том случае, если вызывает живой отклик. В получении чистой информации нет никакого смысла — она не прибавляет ровно ничего к тому, что вы уже знали раньше. Но слушать, как о пьесах рассказывают актрисы, повторяя вслед за ними слова и монологи; слушать настоящих певцов и певиц, поющих вам «Le Bois Épais»[268]
или арию из «Орфея»[269] Глюка, — это счастье, пробуждавшее страстную любовь к искусству, творящемуся на глазах. Для меня открылся новый мир, мир, в котором с тех пор я оказалась способной жить.Наиболее серьезно я занималась музыкой — игрой и пением. Фортепиано мне преподавал австриец Карл Фюрстер, дававший сольные концерты и в Лондоне. Замечательный педагог, он в то же время наводил на меня ужас. У него была привычка во время урока прохаживаться по классу. Казалось, он абсолютно не слушает, что играет ученица; он выглядывал в окно, нюхал цветы, но при звуке фальшивой ноты или неправильной фразировке внезапно с быстротой разъяренного тигра наскакивал на играющего и кричал:
— А-а-а? Что это ты нам наиграла, малышка?! А-а-а? Ужас!
Сначала я страшно нервничала, но потом привыкла. Фюрстер полностью посвятил себя Шопену[270]
, так что я выучила много его этюдов, вальсов, Фантазию-экспромт и одну из баллад. Я чувствовала, что под руководством нового учителя делаю успехи, и очень радовалась. Мы проходили с ним также сонаты Бетховена, легкие, как он говорил, «салонные» пьесы Форе[271], «Баркаролу»[272] Чайковского и многое другое. Я не вставала со стула, занимаясь, как правило, не меньше семи часов в день. Боюсь, во мне зародилась дикая надежда — не знаю даже, отдавала ли я себе в этом отчет, но в глубине души она жила, — что, может быть, я смогу стать пианисткой, смогу давать концерты. Понадобится много времени и каторжная работа, но мне казалось, что я быстро сделаю большой рывок.