– Легче повиноваться правилам, доставшимся нам от предков как мешок с проклятиями, нежели уразуметь волю Божию! – говорил я людям, стоя на ступенях синагоги в Завулоне. – Научитесь слушать себя, ибо Бог живет в каждом из вас! Времена исполнились! Не бойтесь своих желаний! Не отвергайте себя! Истинно говорю! Внимайте мне! Не позволяйте силам зла и забвения запутать ваши души в сети жалких обязанностей! И свет невечерний воссияет над вами!
Местный раввин попытался было прогнать меня, но ему не позволили этого сделать.
– Мои слова – это свет! – вдохновенно продолжал я. – И я люблю каждого! Всех люблю! Как солнце размягчает воск, а глину делает твердой не само от себя, но в силу различия вещества воска и глины, так глиняные сердца ожесточаются против меня. Будьте же как воск! И воздастся вам, родные мои!
Люди оберегали меня, и мир перестал быть для меня враждебным лагерем. В некоторых селениях жители бросали мне под ноги ветви олив и расстилали передо мной одежды, встречая меня песнями и славословиями. В киперовом венце я возлежал на самых почетных застольных ложах, возглавлял званые обеды, меня вновь стали пускать проповедовать в синагоги, и я мечтал сделать Храм своей трибуной, с которой наконец зазвучит слово, противоречащее смерти. От моего плевка сходил лишай, а наложением руки я избавлял от горячки, и не было сомнений в том, что в моей помощи нуждался весь еврейский народ, а Храм без меня был подобен беленой гробнице, наполненной мертвыми костями. Я должен был вдохнуть в него жизнь.
Казалось, стоит мне произнести одно слово, и воды Иордана потекут вспять.
Я был всеукротителем и хитрым затейником, имеющим ключи от сердец и небольших городов. Иной раз отъявленные негодяи и душегубы склоняли передо мной головы, в знак раскаяния отдавая мне серебро, которое еще не было как следует отмыто от крови.
И это было благо. Еще мой первый учитель Никандрос говорил, что Бог в первую очередь печется о тех, кто доблестно взыскует мудрости, и лишь во вторую очередь – о тех, кто не совершает преступлений и не замечен в несправедливости.
Я снова пускал свою кровь и поил ею собравшихся, но уже разбавлял водой, чтобы хватало всем; да и сама кровь стала сильнее и действовала даже при слабой концентрации.
У одного человека отнялась рука, а ушел он от меня владея ею.
В каком-то селении недалеко от Иотапаты ко мне привели мужчину, и я вылечил его от недуга, который заключался в том, что он никогда не умолкал, повторяя одно и то же. Я возложил печать на его уста, и он умолк – к неописуемой радости его близких. Заклятие должно было действовать в течение года.
А еще в экстазе я однажды сделал так, что пустой горшок наполнился вареными бобами, и сам не понял, как именно это произошло. Настоящее чудо столь же мимолетно и неотвратимо, как катастрофа, его невозможно правдоподобно описать, найдя все причины, но избежать – тоже нельзя, оно нисходит на твою голову, как неумолимый и вечный свет.
Что-то изменилось в природе мира, и у меня получалось все, за что бы я ни брался.
Небо приблизилось ко мне настолько, что я мог ткнуть в него посохом.
Даже звери чувствовали это – злые сторожевые псы лизали мне руки, а голуби опасались гадить, пока сидели на моем плече. Наверное, я даже смог бы заставить крокодила перевезти меня с одного берега реки на другой, но проверить это не мог – в Галилее нет крокодилов.
Конечно, не все преклонялись передо мной, но насмешки, пререкания и презрительные замечания некоторых раздраженных и ни во что не верящих людей лишь придавали мне сил. Иногда к встречающей меня толпе примешивались фарисеи, для которых радость народа от лицезрения своего учителя была горше полыни. Но я был пламенем, которое горело от любых слов – и похвала, и площадная ругань служили одной цели. Вещество слов придавало мне сил. Я смотрел на свою жизнь как на фрагменты текста, которые удалось очистить от всего мирского, – их можно было передвигать, дописывать и менять местами до тех пор, пока не будет создана совершеннейшая из судеб человека, и тогда (уже скоро, казалось мне!), как предрек Исайя, возвеселились бы пустыня и сухая земля, возрадовалась бы страна и расцвела, как нарцисс.
Учеников тоже окутала любовь народа, а перед Магдалиной преклонялись все женщины: однажды она ненадолго оставила нас, чтобы навестить подругу в каком-то селении недалеко от горы Мерон, и люди усыпали лепестками цветов землю у ворот, через которые она въехала туда на осле.
– Осанна, Мария! – кричали ей. – Благословенна ты, грядущая во имя Йесуса Нацеретянина!
Она с гордостью вспоминала это, ей нравилось, что женщины и мужчины падали перед ней на колени и целовали ее руки, пахнущие нардом и корицей. Да, все это происходило от моего имени, и Магдалина была женской ипостасью мессии.
Впрочем, это не мешало ей становиться мужчиной с женщинами во время любовных утех.
В те дни я увидел в небесах знак «действуй!» и решил, что смогу свободно проповедовать в Иерусалиме. Я захотел войти победителем в этот город.