Информация из Советской России, опубликованная в «Бюллетене оппозиции», демонстрировала, насколько сложен был этот процесс: «Получил недавно открытку от капитулянта, жившего в нашей колонии. Он пишет: „Меня держат в черном теле. Работаю хотя на заводе, но заработок около 50 руб. Окружная контрольная комиссия дважды мне отказала в приеме в партию. Мотивы: недоверие к искренности отхода. Бывшие товарищи по оппозиции бегают, как от чумы, и не узнают». Отношение партийцев тоже было скверное. «Пытался выступить с критикой, говорят: „рецидив“; констатировал успехи, говорят: „замазывание своего лица, попытка взорвать изнутри“. Теперь молчу, и это трактуется, как „порицание всего, нежелание брать на себя ответственность“. Откровенно говоря, настроение неважное. Пишу об этом всем Ярославскому“. От второго нашего капитулянта получил аналогичную открытку. Тот прямо пишет: „По-детски у меня все это как-то вышло“ (это относительно своего отхода). Этот второй прислал, очевидно, для „утешения“, местную газету, где сообщалось о выступлении так называемых „осколков“ на заводе»[212]
.На этом фоне стоит вернуться к эпистолярному наследию Пархомова, который и в 1929 году все еще не мог найти правильных слов, чтобы вернуться в партию. Имея серию его заявлений, написанных с промежутком в несколько месяцев, мы можем составить что-то вроде исповедальной хроники.
Заявление не в меньшей степени, чем автобиография, хотя и по-другому раскрывает перед читателем «я» большевика. Как мы уже видели в заявлениях Радека и Смирнова и убедимся на примере Пархомова, в документе такого типа главным является не описание переживаний, а констатация политической позиции. Автор писал не о бытии во времени, а о своей позиции в отношении окружающего его политического пространства. Он оценивал свое «я» в рамках партийного предназначения. В заявлениях особенно четко просматривался перформативный аспект большевистского письма – важен не только смысл, изложенный в тексте, но и сам акт его передачи в инстанции: автор отдает себя на суд. Пархомов сочинял свои заявления с ориентацией на партийную канцелярию, как бы помогая определить, к какому списку его причислить: отошедших? Сомневающихся? Неисправимых?
В заявлении от 28 апреля 1929 года Пархомов старался показать, что он не унывает, продолжает работать на благо страны, несмотря на неожиданную отправку его по распределению в Сибирскую страхкассу.
Страховое дело для меня было новым и незнакомым делом, тем более что я специализировался в ВУЗе по иной специальности, и, несмотря даже на это, со всей поручаемой мне работой я справлялся с успехом. Это видно хотя бы из того, что за все время работы я ни одного замечания не имел. Кроме того, работу по составлению кубатурных норм в Сибкрае выполнил к сроку и весьма неплохо, так что после исполнения ее администрация решила использовать меня [на] более ответственной и руководящей работе. В этой области мне также пришлось немало изучить теории и практики страх[ового] дела. Отношение к себе я видел только хорошее, дружественное как со стороны партийцев, так и со стороны б./служащих.
Заявления из страхкассы повторяют многое из того, что Пархомов писал с самого начала своих злоключений, но траектория его движения показательна: сначала рабфак и институт, потом – завод, наконец – страхкасса. Что двигало аппаратом в этих назначениях, не совсем понятно, но очевидно, что эта последовательность самого Пархомова оскорбляла. «Профсобрание не посещал, – дерзко заявлял он, – т. к. не состою членом „союза“ совторгслужащих, я – член металлистов». В душе Пархомов был пролетарием, а не служащим, которым он пребывал вынужденно, по воле партии. Он ожидал, что каждое следующее испытание будет сложнее и ответственнее предыдущего. Но в аппарате, очевидно, думали иначе. Из более сознательной среды его перемещали во все менее сознательную. В письме из страхкассы он очень подробно пытается показать, что он активен и всячески проявляет себя, что он изжил в себе то, что ранее ставилось ему в вину.