И пустили его, и он сначала упал в провал, а потом его стало кружить, и это ему нравилось. Он не испугался падения, не вскрикнул. И птицы одобрительно ухали и говорили по-человечески:
– Наш царь летит! Вот он как летит! К нам! К нам, государюшко!
Его приняли на склоненные головы. И снова понесли, и вышли на поляну, к дубу. Метрах в четырех от земли на дубе был великолепный, в виде чаши, кап. Иову подняли, посадили в чашу и пали ниц перед ним.
А потом в лесной избушке Лучки Тугарина был пир. Люди, сняв крылья и перья, съели зажаренного целиком кабана, угощая Иову самыми нежными кусочками, сотовым медом, мятным медовым квасом.
– Я правда царь? – спросил Лучку Иова.
– Да, ты наш царь, – сказал ему бортник. – Но про это должны знать только лесные люди. И никто больше.
– А могу я сказать и чтоб было по-моему? – спросил Иова.
– Чего же ты хочешь? Медовых пряников?
– Я хочу палку из корня. Я хочу сову, чтоб у нас дома жила.
Лесные люди переглянулись, и в глазах у них были радость и удивление.
– Матушка! – встретил Енафу Иова. – А мне дядя Лучка сову обещал подарить.
Енафа так и всплеснула руками:
– Правду Николенька сказал: с птицами, говорит, твой сынок.
Иова долгим взглядом посмотрел на Лучку.
– Что же ты стоишь? – сказал он ему. – Посади на мое плечо сову. Пусть матушка посмотрит.
Лучка исполнил повеление, и Енафа, которая ничего-то не поняла, опять всплеснула руками:
– Да вы с совой как близнецы. Уж такие глазастые, такие серьезные. У нее только крылья, а у тебя – руки.
Работник закрыл затворы, и мельница умолкла. Мужик грузил в телегу мешки. Из-за трех мешков запускали мельницу. Помногу нынче не мелют, берегут зерно. Деньги дешевы, а хлеб уже осенью дорог. Весной его будут продавать вдесятеро.
Енафа, однако, на скупке серебра для боярина Бориса Ивановича заработала больше тысячи серебром, да сотней серебряных ефимков Федосья Прокопьевна ее наградила. Грядущий голод мельничиху не страшил.
Енафа любила сумеречные часы. Работа умолкает, слышно, как падают струйки воды, пробивающиеся через щели в запруде. Мелькают то ли ласточки, то ли мыши летучие.
Она уходила за черемуховые кусты, как в иной мир. Кусты были уже темны, вода черная, но лужайка все еще зеленела беспомощно и нежно. Вода беззвучно кружилась возле берега, все хотела завить кольцо, но получались кудряшки. От неведомых времен здесь остался широкий ровный пень, старики говорили: тут царь-дерево красовалось, выше его ни за Сурой не было, ни за Волгой, – лиственница. Енафа садилась на этот всегда теплый пень, гладела на воду и за реку, дожидаясь первой звезды, которая всякий раз являлась нежданно – хоть глаза прогляди. И чудилось: ложится ей на плечи милая тяжесть и на шее теплое живое дыхание.
Тепло скатывалось с полей, унять озноб реки. А Енафа видела уж и не глазами – душою, должно быть, Саввушку. Колодезника ненаглядного, что прокопал ее до сердца, пустил на волю родники ласковые, любовью журчащие. Вспомнилась вдруг песенка, какую тысяцкий на свадьбе поет:
– Саввушка, найди меня! – взмолилась и для себя нечаянно Енафа. – Вдарься, сокол, о землю, стань молодцем, сморгни, звездочка, да явится передо мною витязь мой сладкоречивый, обовьет меня, как ветер березоньку, упаду с ним в траву, будто в омут небесный, и да не будет дня до зари, до солнышка.
Звезды от таких-то слов высыпали на небо густо, глядели на Енафу да дрожали-дрожали – так мир дрожит в глазах через слезы.
Борис Иванович Морозов приехал в Рыженькую. Здесь, от Москвы подальше, строил он каменный дворец для соколов и сокольников. Уж очень место пригожее. Высокое, к небу близкое, с далями, с голубым запредельем. С соколами замыслил Борис Иванович доживать свои дни. На другое утро по прибытии в легкой повозке на паре лошадей поехал прокатиться без всякой цели, а одного удовольствия ради. Даже кучера с собой не взял, ехал с Лазоревым.
Осень не торопилась спалить леса в своем неумолимом огне. Одни осины багровели, да буйный кипрей сыпал на травы пепел отгоревших цветов.
– Что это?! – изумился Борис Иванович.
Лазорев остановил лошадь.
Здоровенный мужик и с ним жена его тянули соху, а за сохою шел старик.
– Да ведь это же отец Енафы, – узнал Лазорев. – Дозволь, государь, спросить, что за беда у них стряслась, Семья была зажиточная.
Лазорев соскочил наземь и прямо по паханому полю пошел к Малаху, Емеле и Настене.
– Под озимые, что ли, пашете? – спросил он у старика.
– Под озимые.
– Почему не на лошади?
– Нет лошади, господин. Со двора свели.
– Да кто посмел? Что за разбойники?
– Судьи, господин, обобрали.
– Да неужто вы меня не узнаете?
– Как не узнать? Благодетель ты наш!
И сначала Малах, а за ним Настена и Емеля бухнулись Лазореву в ноги.
– А ну вставайте! Не срамите меня перед боярином. Чем брякаться, расскажите толком, что случилось с вами?
Малах поднялся, а Емеля и Настена из почтения и за-ради великой благодарности – не посмели.