Потому что отец меня не создавал. Я только живу у него. Но этот Бог создал и его, и меня. И так плохо — обоих вместе. Так, что он бьет и бьет.
Почему же тогда люди называют Бога благим? Чтобы подольститься к нему! А вдруг он поможет!
А других погубит. Чтобы не приходилось убивать собственной рукой.
Так говорила и моя мать: не убивай, отец, Бог убьет.
В храме тоже так молятся: порази того, кто чинит нам вред, кто нас гонит.
Может быть, и христиане так молятся.
Такой Бог, может, и есть.
Но что он благой — лесть, и только!
И если я не желаю больше быть «трусливым жидом», я так и стану говорить всем, сперва — в еврейском храме, потом — в христианском.
И потом, если кто ударит меня, я ударю обратно. Даже родного отца. Даже если меня убьют. И даже если буду смертельно бояться.
Но на все это приходил изнутри один ответ:
— Ты только языком болтаешь.
— Нет, — отвечал я.
— Да.
— Нет.
— Ступай, надень рубаху.
— Нет, нет и нет…
И хотя я чувствовал, что озяб и зябну все сильнее, я повторял:
— Нет, нет, нет, не озяб, не озяб.
— Но если ты простынешь и умрешь, то не сможешь выполнить, что обещал.
Я снова сел на полу и задумался.
— Да, — ответил я, — это верно. И тогда лучше мне не простужаться.
И с тем надел рубаху.
Но больше ничего! — подумал я. — Ни одеяла не желаю, ни дивана! И, в рубахе, лег снова на пол.
И опять отдался темноте, чтобы теперь уже надежно в ней затаиться.
И затаился, и уснул, но только вдруг опять проснулся.
Было совсем темно, еще темнее, чем когда я уснул.
И очень холодно.
Ты все-таки простудишься и умрешь. Рубахи мало. Ляг на тахту и укройся как следует, а иначе не сможешь сделать того, что хочешь.
Ну, ладно. Но только ради этого, только! Чтобы смог.
В полусне я влез на тахту, и едва успел укрыться, как снова заснул.
Свет, когда я раскрыл глаза ему навстречу, тут же сказал во мне: ага, я лежу на тахте и покрыт периною.
Все же было бы лучше остаться на полу, голым.
Тут громко зазвонили колокола: неза-бывай-что-обе-щал-неза-бывай. Вот что они звонили.
— Нам тоже ты обещал сказать, что всё на свете — ложь.
Не только вам, нам тоже: христианам.
Я сел и в полный голос, как будто переча колоколам, сказал:
— Да-да, вам тоже, потому что вы лжете точно так же, как и мы.
И колокола тут же послали ответ:
— Но ты, если и видел крестный ход, никогда не посмел подойти посмотреть поближе.
— Это так, — ответил я колоколам, — потому что я не хотел становиться на колени и снимать шапку. Мы на колени не становимся и шапку не снимаем.
А колокол: ты боялся, что кто-нибудь крикнет, смотри-ка, да ведь это еврей, как он смеет к нам приближаться, когда мы стоим на коленях! Бей его, гони его… камнями его!
И другой колокол: не просто еврей — сын еврейского священника!
И третий: он думает, будто мы идолопоклонники. И втихомолку всегда над нами насмехается. А теперь явился к нам? Да как он посмел, когда нас намного больше и мы так озлоблены против них? На колени, еврейчик, на колени, на колени, на колени!..
— Это верно, — отвечал я, — отрицать ничего не стану, я всегда боялся! Но больше не стану. И возвещу правду.
— Но-но, — сказал колокол, — стоит нам начать бить — ты уже дрожишь!
— И это верно.
— И ты собираешься возвестить нам правду?
— Нам? — прозвонил колокол. — Наммм?
И тут же вступил второй колокол, потом третий, четвертый, пятый.
— Наммм, наммм, которых так много? Берегись, мы бьем куда сильнее, чем твой отец.
— Бимм! бамм! бумм! И запрем тебя не в гостиную, а под землю, в клетку с железною цепью, в тюрьму, за такую частую решетку, какую ты много раз видел в городской башне, когда ходил с матерью на рынок, и нес сумку, и спрашивал: «Что это?» — «Это тюрьма, сюда запирают воров, разбойников, убийц и поджигателей. Здесь их караулят без еды, без света и почти без движения».
— Да, ты тоже туда попадешь, если станешь возвещать правду и христианам. Запомни это! Потому что евреи тебя туда не засадят, они, как твой отец, будут только стыдиться тебя и говорить, что ты не в своем уме. И только заткнут тебе рот и отдадут тебя отцу, и скажут: как же это, ваше преподобие, у вас— и такой сын? Побейте его, как следует. Но христиане прямо запрут в тюрьму, и не будет ни света, ни еды, и двигаться невозможно, и что ни день, к тебе будут приходить: «Ах, это он и есть, пархатый жиденок, который сказал: „Вы такие же лгуны, как наши, потому что вот вам Бог, а вот идолы…“».
И будут бить тебя, и бить, и бить.
Ну, что, все еще готов «возвещать»?
— Да, готов, и то же самое буду говорить христианам в тюрьме: «Убейте меня. Понапрасну убьете».
То же самое, что моему отцу.
И этого буду держаться.
Я поднялся с тахты и оделся.
Каждая часть моей одежды заговаривала со мною:
— Ох, как ты проголодался!
— Не беда!
— И хотел бы выпить кофе с булочкой.
— Не беда!
— Ну, ну, будь осторожен.
— Все равно не беда!
— Ведь если ты отведаешь их кофе и булочек, сам уже знаешь, что будет после. Кофе скажет: ах, как я тебе по вкусу, оставайся дома, брось всю эту «ослиную разнузданность», как любит выражаться твой отец. Так именно оно и скажет, потому что уже не раз так говорило, когда ты хотел бежать. Так что будь осторожен!