К вечеру, перед закрытием лавок, я купил пирожные с кремом, целых пять штук, таких, какие мы получали обыкновенно только по субботам, да и то по одному, и никогда больше. И еще купил новенькую книгу сказок, и довольно толстую. Я уже промок до нитки и, увидев огонь в печи на дворе еврейской булочной, вошел. И, как в «Принце-сироте», попросил:
— Ради милосердного Бога, я иду издалёка и держу путь к отцу, позвольте мне высушить мое платье здесь у огня и переспать у вас ночь, я лягу, где велите…
Пекарские подмастерья разрешили, я разделся, оставил на себе только рубаху, а они позволили мне «развесить» мою одежду на длинной лопате у печи.
Я сидел на корточках, в одной рубахе, и смотрел, как они в крытом дворе лепят хлебы и булочки. Один из них был чуть старше меня, и я думал:
Я тоже мог бы наняться сюда. Но зачем? Чтоб и они после мною командовали? А в конце концов и били? Крейцер любой подаст, и обсушиться каждый пустит, и «ночлег» как-нибудь найдется, но командовать мною еще никто не может, а вот если я наймусь, тогда и командовать будут, и бить, и потребуют, непременно, чтобы я думал, как они, всё будет, как у моего отца.
Но тогда уж лучше всего так. У меня есть всё, и никто не командует, и никто не бьет, и ни о ком не надо беспокоиться. Только сказать: благослови вас милосердный Бог, я держу путь к отцу… Или: накажи вас милосердный Бог, за то, что… И все у меня есть, и я смеюсь про себя, и браню Бога и кидаюсь камнями, если хочу. И иду, куда хочу. Ха-ха! ха-ха! Настроение было прекрасное, меня так и подмывало снова прыгать и смеяться, но я оставался сидеть на корточках, глядел в огонь и крепко прижимал к себе, держа под мышкой, большой кулек с сосисками, которые я и дома всегда очень любил, но никогда не получал больше одной пары. А теперь видишь, думал я, у тебя целых три пары, и ты бы не смог их съесть, до того ты наелся пирожными. И потом вот они, сказки, книга совсем новая и какая толстая!
И я не сказал никому ни слова.
Вы, знай, работайте, — думал я, — а я буду смеяться про себя.
Но при этом помнил, что надо казаться кривым и что руки-ноги у меня не совсем в порядке. И в одном кулаке крепко сжимал пять крейцеров, всё, что у меня осталось.
Мое платье наконец высохло, и я стал одеваться. Когда я кончил, старший пекарь сказал мне:
— Если хочешь, можешь лечь на соломе в кладовой позади. Но только на эту ночь.
Я поблагодарил. Один из подмастерьев прибавил:
— Я покажу ему.
Старший пекарь, обернувшись назад, сказал жене:
— Я иду в храм.
Потом обернулся к одному из подмастерьев:
— Игнац, ты можешь идти со мной.
Они вошли в дом, чтобы принарядиться.
Я остолбенел.
Тьфу ты! — подумал я. — Ведь и мне надо бы теперь туда же, в храм, — сказать всю правду. Отцу, и евреям, и Богу, а после и в христианский храм тоже, сказать правду христианам. А до того — выбранить Бога в темноте. Да, много крейцеров, книга сказок, пирожные, сосиски, добрый огонь и тепло, и этот хороший «ночлег», и все эти тайные смешки заставили меня забыть обо всем.
Конечно, конечно, — думал я, — но зачем идти туда сейчас? Когда у меня есть всё. И я знаю, что буду делать потом. Буду побираться и каждый день, как наберу достаточно крейцеров, буду читать свою книгу сказок и бродить повсюду, где только можно. Так зачем я пойду в храм говорить правду об отце и о Боге?
Затем только, чтобы мой отец мог поймать меня там, а если не он, то после — христиане, и чтобы меня избили и посадили в тюрьму? Лучше радоваться, что «со всем покончено».
И я вытянулся удовлетворенно у огня.
Но тогда огонь сказал мне так:
— Большая храбрость понадобилась для этого, черт возьми! Просить милостыню! А потом есть пирожные, покупать сказки, тискать сосиски и крейцеры, и сушиться, и спать на соломе.
И конечно же опять немедленно вмешался голос отца:
— Храбрость понадобилась для этого? Для этого понадобилось только, чтобы «ни стыда, ни совести», потребовалось «будь наглым, как базарная муха» и «тупым, как настоящий дармоед».
И у меня появилось такое чувство, будто отец и мать видят меня и знают все, что я делал и думал с тех пор, как ушел, и так говорят между собой:
— Теперь ты убедилась, что я его вижу насквозь. Бог! Бога ему подавай, и он возвестит правду евреям и христианам! Он? Одна болтовня! Он ничего не хочет, кроме одного: побираться, не зная стыда, набивать брюхо и дармоедничать, бездельничать со своими сказками, пока другие, порядочные люди месят тесто, и учатся, и проливают пот перед печью, «и как им несладко»! А он «только смеется про себя».
Мне стало жарко.
И я проворчал огню в ответ:
— Не будет по-твоему, ты, плохой отец. Не будет. Нет, не будет!
— Толкуй! — сказал огонь. — Знаю я тебя!
И я увидал в огне, совершенно отчетливо, как мой отец надевает свое облачение.
Моя мать:
— Давай, папа, я обчищу тебя щеткой. Что же будет с этим ребенком?
И отец ей: