Когда во время одного из визитов в Мезон-Лаффит[212]
я за столом рассказал о моем приключении с духоборами Зигмунту Герцу, тот пришел в восторг и уговаривал меня когда-нибудь это описать.Е
Он был моим сердечным другом и внимательнейшим читателем, а может быть, даже единственным, кому я доверял. Мои похвалы его замечательному уму и личному обаянию были искренними. Однако теперь я должен признаться в своем скрытом недоверии к некоторым его чертам — думаю, в этом я был прав. Кот был невероятно чувствительным инструментом, улавливавшим малейшие колебания интеллектуальной моды, и, как хорошая легавая, чуял «верхним нюхом» недоступные другим предвестия смены
Кот и поэт Пьер Эмманюэль[215]
позволили себе увлечься риторикой молодости, революции, всеобщей копуляции и чистоты террора. Они не очень-то понимали, что делать со своей Association pour la Liberté de la Culture[216], которая финансировалась Фондом Форда.Мне кажется, эта поправка к образу Кота не нарушает принципов лояльности к человеку необыкновенному, который без своих пороков был бы просто сверхчеловеческим идеалом.
Мы вместе шли по низинным и горным дорогам, и у него не было недостатка в упорстве, а когда моя воля ослабевала, а ноги требовали отдыха, Стефан настойчиво шел вперед — очевидно, одним усилием воли. Точно так же, когда мы усердно гребли, ведя нашу байдарку против течения, или взбирались в гору на лыжах в подвиленских лесах, он не позволял себе, а тем самым и мне, признаться в усталости или слабости.
Верил я и в его интеллектуальное лидерство. Быть может, его ранние напечатанные стихи (до «Жагаров») были незрелыми, но в них не было ничего банального. Его репортажная и литературно-критическая проза была легкой и живой. Но он разочаровал меня, ибо полностью посвятил себя политике. Наблюдая за его дальнейшей судьбой, я видел все ту же победу воли над телом, хотя на этот раз телом следовало бы назвать чувства, верования и нравы.
Если мы недовольны происходящим в стране, дает ли это нам право перейти на службу другому государству, с помощью которого мы надеемся изменить отношения в нашей стране? При Яне Казимире в Речи Посполитой было много недовольных, особенно среди иноверцев, а ариане усердно плели заговоры против Польши с Ракоци[217]
и шведами и не без причины были изгнаны после войны, коль скоро помогали подготовить план раздела государства. Таким же образом сто лет спустя тарговицкие конфедераты[218] могли ссылаться на свои аргументы, какими бы они ни были. А в двадцатом веке коммунисты переходили на сторону России во имя своей доктрины. Однако, когда в 1920 году Москва везла в Польшу готовое правительство (Дзержинского, Мархлевского и Кона) на случай взятия Варшавы, достаточно знать, что думал об этой группе, уже готовившейся к захвату власти в недалеком Вышкове, Стефан Жеромский (см. повесть «Приход в Вышкове»), чтобы понять, за что сражались польские солдаты, победившие в Варшавской битве.писал Броневский[219]
. Некоторых вещей делать просто нельзя, хоть они и относятся к сфере чувств, верований и нравов, которые может подчинить себе воля. Сталинское государство было враждебной Польше державой, и его действия, начиная с заключенного летом 1939 года пакта с Гитлером о разделе польского государства, были почти неприкрытым реваншем за проигранную в 1920 году битву. Подтверждает это и убийство без малого двадцати четырех тысяч «интернированных»[220].После раздела государства Робеспьер решил сделать то, чего делать нельзя. В оккупированном Красной армией Вильно он баллотировался на фиктивных выборах в парламент Литвы, а после «избрания» голосовал (единогласно) за присоединение Литвы к Советскому Союзу. В первые дни немецкого вторжения ему удалось бежать на велосипеде на восток. После войны он входил в правившую в Варшаве команду и был членом политбюро.