Точно так же было и в это утро. Я уже полчаса крутился в постели, а из динамика, установленного на крыше нашей пятиэтажки, все неслись и неслись звуки ненавистных мне торжественных маршей. Под вальс славянки я еще кое-как пытался бороться, еще пытался немного поспать, под вьется в тесной печурке огонь даже на минутку вздремнул, но под смело товарищи в ногу разозлился окончательно и решительно сел на кровати. Карамба, я мог бы еще спать по крайней мере час или два, сказал я себе. Демонстрация в городе начинается в 10 часов, и вставать за 4 часа до ее начала просто безумие, просто абсурд какой-то! Оставлять без последствий это насилие было нельзя, я быстро оделся, схватил плоскогубцы, и мимо давно вставших водителей выскочил из квартиры. На улице военный концерт был еще грандиозней. Синенький скромный платочек кружился в прозрачном воздухе, а сверху на него, словно коршуны, налетали стоящий стеною брянский лес в обнимку с бухенвальдским набатом. И все это усиливалось, перекручивалось, отражалось от стен близко стоящих домов, создавая ощущение шагающей пехотной дивизии, которая забрела по ошибке в наш мирный Аркадьевск, и горланит в тысячу глоток свои любимые походные песни. От этого концерта и мертвые бы перевернулись в гробах! Дальше терпеть это было уже невозможно, я должен был спасать свой беззащитный город от этой стремительной утренней оккупации. Поэтому я обогнул нашу пятиэтажку, и по пожарной лестнице стал подниматься на крышу. Крыша была ровная, гладкая, и вся черная от смолы. Она мелко дрожала от звуков синих ночей, которые взвились кострами для всегда готовых пионеров и школьников. Синие ночи вылетали из пасти огромного мощного колокола, ревущего в сторону прозрачного осеннего моря. От колокола к стоящей посередине крыши небольшой будочке с дверцей тянулись два толстых мохнатых провода. Я подошел к одному из них, нашел старое, замотанное изолентой соединение, и, оголив его, с помощью плоскогубцев разделил провод на две половинки. Сразу же наступила пронзительная тишина. Она была не менее пронзительной и оглушающей, чем рев взбесившегося электрического чудовища. Я даже на секунду зажал себе уши, а когда вновь открыл их, то поразился еще больше: во всем нашем микрорайоне музыка совершенно умолкла. Слышалось пение птиц, жужжание насекомых, с Моряковской горки ветер принес запах увядающей осенней травы, а от спокойного прозрачного моря – запах йода и свежих водорослей. Аркадьевск лежал в глубине широкой долины, окруженный зубцами синеющей Крымской гряды. Мне вдруг стало так хорошо, так спокойно, что захотелось сесть на старый разбитый ящик, неизвестно кем принесенный сюда, и начать писать стихи. Я опустился на этот ящик, и погрузился в свои мечты. Мне думалось сразу о многом: о Кате, о моем друге Кащее, о том, как переживет наш лохматый Дружок сегодняшнюю демонстрацию, и не придется ли ему вновь искупаться в фонтане. Неожиданно внимание мое привлекли какие-то посторонние звуки. Стук! стук! – раздалось у меня за спиной. Я перестал смотреть на синие крымские горы и вынужденно оглянулся. Вы не представляете, кого я увидел прямо перед собой! Это был известный в Черемушках дядя Гришай, бывший партизан, разведчик, а ныне просто бесподобный подонок, награжденный, впрочем, во время войны многими медалями и орденами. Он напивался обычно уже с утра, и ковылял целый день на своей деревянной ноге, бренча прикрученными к пиджаку побрякушками и постоянно нарываясь на ссору. Весь день он околачивался обычно на набережной у бочки с портвейном, а к вечеру упивался настолько, что заваливался спать где-нибудь под забором, успев перед сном погорланить какую-нибудь партизанскую песню. У этого Гришая была, кстати, жена: толстая и горластая баба, которая никогда не тащила его домой, как делают это жены других алкашей, заснувших под забором или у бочки с портвейном. Напротив, она деловито обыскивала у мужа карманы, и, пару раз лягнув его каблуком и матюкнув трехэтажным матом, отправлялась к себе домой. Денег у дяди Гришая обычно не было, поскольку излишки их забирала жена, пенсии ему хватало всего лишь на несколько дней, и он постоянно клянчил на выпивку у кого не лень, даже у школьников, ничуть не стесняясь своих заслуженных орденов. Частенько он кричал о своей нищей пенсии, проклиная советскую власть и тех подонков, которых, по его словам, он не успел поставить к стенке во время своих партизанских подвигов. После таких скандалов его обычно забирала милиция, но сразу же и выпускала назад. Надолго посадить партизанского ветерана наша милиция не могла. Самое же странное заключалось в том, что очень часто этот дядя Гришай выступал перед школьниками на разных патриотических вечерах. Он долго рассказывал о партизанских землянках, о набегах на немецкие гарнизоны, о поимке им важных генералов противника, и, разгорячившись, ругался при этом матом и стучал деревянной ногой. И вот сейчас этот самый одноногий разведчик Гришай, уже, очевидно, пропустивший по случаю праздника стаканчик портвейна, решительно продвигался ко мне, отрезая путь к спасительной лестнице. Как он появился на крыше, было для меня непонятной загадкой. Но мне некогда было ее разгадывать, потому что, обнаружив, что его рассекретили, бывший партизан торжественно закричал: