Шварц, если я правильно понял, это Штрайх, Виталий Штрайх, никакой не Валерий. Его и при жизни как только ни называли — Штраух, Шкранц, Штерн. В 80-е женился на немке и уехал в Германию. Германия большого интереса ни у кого не вызывала, не то что США, все как-то нутром знали, что ее-то мы всегда победим. Главное поэтому составляли наезды, поначалу на пару недель, позже на полгода, наконец переселился обратно, наезжал уже туда. Он был поэт. Был профессиональный — но и по призванию — врун: превращал всякого, о ком упомянет, в нечто абсолютно иное и, как правило, для упомянутого унизительное. Был — стал в 90-е — фигурой тусовки: его фото помещали среди пришедших на чей-то юбилей, на вернисаж, на митинг в защиту или против. У него было хорошее здоровье, так что он дожил до времени, когда забыли, кто он был, — помнили, что Шр-как-то, и всё. Он стал сперва семидесяти-, потом семидесятидевятилетним клоуном — как любимый им в молодости вития советского времени, чьего имени никто не помнит. Между тем поэт он был настоящий и при желании мог бы умирать, как Сологуб. Скажем так: умирать забытым, но умирать достойно. (Если такое бывает.)
Коноплянский-Потоплянский, судя по всему, Тополянский. Жив-здоров, ничего ему не делается, решает, как определила его тридцать лет назад некая прелестная отроковица, свои задачки.
Если бы история, рассказанная Андреем, могла случиться в действительности, Б.Б. вышел бы победителем потому, что у него не было нужды в том уходе за собой — после ухода, которого он потребовал бы от сокамерников, — от отсутствия которого Штрайх и Тополянский обречены погибнуть. Я сказал Андрею, когда он уже садился в машину: «Запертая дачка возникла из контаминации его рощинской виллы и лагерного барака на Чусовой: он и там, и там выжил».
По сути дела, самое (а если разобраться, так и единственное) неприемлемое (а если разобраться, то и отталкивающее) в нем было, что он выживал — когда по всему выходило, что не должен.
Солнечный полдень. На мне льняная рубашка без воротничка, итальянская. Рожь и лен — ветхозаветный пейзаж раннего христианства. Ставлю чай и мажу медом ломоть хлеба. Перед купаньем. Есть несколько человек, кому можно бы написать письма, даже позвонить из райцентра, а до райцентра всего-навсего два километра лесом и двадцать минут автобусом. Но не стану. Неохота.