«…Относительно куртки, нужно сказать, что с ней агония, хотя медленная, но с роковым исходом, — юмористически докладывает он матери (3 марта 1897 года). — Да! последняя у нее весна (намеренный комизм этой фразы — в том, что она пародирует название известной в то время картины Клодта „Последняя весна“. —
Далее шутливо предрекается, что в будущем он скажет: «…она скончалась у меня на руках» («так как именно рукав особенно пострадал от времени»). А когда — ура! — выпали за выставленную картину неожиданные деньги, на них решено «загулять»: «…в „киятер“ пойду, штаны куплю и холста».
«Уж на что, кажется, я оптимист из оптимистов», — отзывается о себе Кустодиев, но порой даже его охватывает тоска в Петербурге: «Он так же по-прежнему холоден, неприветлив, у него все та же вылизанная физиономия чиновника, та же манера держаться по-солдатски, по швам».
И не одна погода причиной этим пасмурным впечатлениям. Очутившись вместе с поехавшим лечиться дядюшкой в летней Ялте, Кустодиев и ее блеск воспримет сквозь мысли о предстоящей трудовой и трудной зиме: «Бриллиантов целое море, так и сверкает в саду и на набережной, днем и ночью. Я думаю, на один подобный костюм смело можно бы прожить целый год в Петербурге, не отказывая себе ни в чем. Да! Роскошь здесь так и бьет в глаза и еще больше заставляет чувствовать себя чужим всему этому и одиноким…»
Петербургский «холод» остался и в стенах реформированной Академии художеств, которая все равно не перестала быть одним из столичных департаментов. Кустодиев жаловался родным, что здесь «мало „пахнет“ настоящим, свободным искусством», а лекции «могут нагнать на человека самую огромную меланхолию».
На листочке письма набросана карикатура — «В погоню за натурой. Академия старается удержать от этого художников»: «натура» убегает и насмешливо делает нос преследующим, в то время как одного из последних держит за полу некто, стоящий возле огромной ступы.
Именно «толкущие воду в ступе» возобладали в это время в Академии. Характерно, что в пору реформы был фактически оттеснен от преподавания как раз самый талантливый из прежних профессоров — Чистяков.
…Соблазнительно было бы, кстати, изобразить идиллическую картину: как астраханский юноша, «вскормленный» Власовым, переходит под эгиду самого Чистякова. Только, увы, ничего подобного не случилось. Более того, существуют свидетельства, правда, порой довольно субъективного и пристрастного очевидца (К. С. Петрова-Водкина), что Кустодиев не любил Павла Петровича. Если это действительно так, то он, как мы еще увидим, пользовался взаимностью… Жизнь прямых линий не придерживается.
В первые же месяцы учения Кустодиева, весной 1897 года, разыгралась бурная история («скандал, какого не запомнят академические летописи», даже по выражению флегматичного Сомова) из-за грубого обращения ректора с одним из студентов. И все профессора, кроме Куинджи, — в том числе и новички-передвижники — послушно встали на сторону начальства.
Многие преподаватели были совершенно равнодушны к своему делу и ограничивались, как, например, Творожников, однотипными указаниями при просмотре работ: «возьмите посеребристее (или позолотистее)».
И все-таки Кустодиев и впрямь — «оптимист из оптимистов». «Киятер» доставляет ему неизъяснимое наслаждение: отстояв шесть часов в очереди (в январе, в худых носках), он бурно радуется билетам на оперы и балет, поражается «чудным местам» в «Кармен», «несколько раз умирает» от восторга, слушая «Ромео и Джульетту», и «за всех астраханцев» смотрит «Конька-Горбунка».
А главное, он упорно трудится. Поступивший вместе с ним в Академию П. И. Нерадовский помнит Кустодиева «всегда за работой»: «Окончатся общие занятия в натурном классе, он пообедает в академической столовой и… уединится где-нибудь на антресолях вестибюля и пишет эскиз или работает над портретом кого-нибудь из товарищей».
Прося у матери разрешения снова ехать на каникулы к родственникам «на погибельный Кавказ», как поется в старой песне, он предвкушает: «Уж и поработал бы я там, ужас». «Как мне хочется попасть на Кавказ, ты представить себе не можешь, — пишет он и сестре, — так бы и полетел, обернувшись соколом».
Однако путешествовать ему приходится более прозаически — по Каспию пароходом. И хотя так качало, что художник, по его комическому признанию, «лежал яко мертвый во гробе», главную досаду у него вызвало то, что он из-за этого, даже сходя на берег, не мог ничего зарисовать. «Уж очень хороши типы, лошади, оседланные и вьючные ишаки, козлы какие-то с такими длинными и хитро завитыми рогами, каких я еще не видывал в натуре. Можно было бы написать этюдик с берега, море, особенно хороши там большие камни, о которые бьет вода и кидается на них густой зеленоватой пеной. Так я и проходил часа 2 и ничего не сделал», — казнится он в письме к матери.