Однако, внимательно ознакомившись с произнесенными над гробом речами, нельзя не задуматься: а не осталось ли все-таки в опустевшем, осиротелом доме Кустодиевых некое «эхо» этого угасшего существования, нечто, выражаясь слогом ректорской речи, «не подвергающееся тлению, повреждению и уничтожению», — хотя бы та «прямота и правота», с которой будут вести себя мать художника, Екатерина Прохоровна, и ее подрастающие дети в труднейших обстоятельствах?
Размышляя о творческой судьбе Бориса Михайловича Кустодиева, хочется возможно полнее восстановить «родословную» этого большого русского таланта, его глубоко уходящие в родную землю корни.
С младенческих лет Боря Кустодиев рос и воспитывался в простонародных русских традициях. И здесь немалая роль принадлежала самой патриархальной в семействе Кустодиевых фигуре — Прасковье Васильевне Дроздовой, из крепостных крестьян. В прошлом она вынянчила Екатерину Прохоровну, а теперь помогала ей подымать сирот. Эта красивая высокая старуха была уже фактически не прислугой, а давнишним членом семьи, с «правом голоса»; могла и хозяйке выговор за неэкономность сделать, и детям задать головомойку: как-никак все четверо прошли через ее руки. И ушла-то на покой и умерла она, кажется, лишь тогда, когда ее труды стали уже менее нужны: птенцы разлетались из родного дома и даже самому младшему, Михаилу, было восемнадцать лет. Борис Кустодиев отозвался на ее смерть с глубокой грустью, а впоследствии Вс. Воинов, явно с его слов, записал, что Прасковье Васильевне художник «многим обязан в смысле любви к простому русскому человеку».
Пенсия, которую получала Екатерина Прохоровна, была невелика — пятьдесят рублей, да и та, когда дети достигали определенных лет, все уменьшалась и уменьшалась, сократившись в конце концов ровно наполовину.
Грустно и трогательно читать письмо «главы семьи» к дочери Екатерине, учившейся на курсах в Петербурге: «Ничего, Котик милая, не могу тебе прислать, очень уж у меня тонко и круто в финансовом отношении; квартира меня подшибла, а очень бы хотелось побаловать тебя чем-нибудь».
Потом «Котик» вернется в Астрахань учительницей и, как отец, будет подрабатывать уроками, а в письмах матери — теперь уже старшему сыну, Борису, — будут проскальзывать все те же прежние заботы:
«…изо всех сил буду стараться, экономить во всем, чтобы уделять и ей (старшей дочери, Саше, переживавшей тогда семейную драму. —
Сложа руки сидеть не случалось. Екатерина Прохоровна подрабатывала вышиваньем, а то и игрой на рояле на домашних вечеринках у купцов и чиновников.
Несмотря на то что Кустодиевым не раз приходилось «круто в финансовом отношении», обстановка дома была полна уюта и даже, по воспоминаниям художника, изящества. Было много цветов, плющ обвивал окна. Часто звучала музыка. Мать и няня любили петь. И, наверное, с той самой поры в «репертуаре» самого Бориса Михайловича остались «Вниз по Матушке по Волге» и «Шумит Марица окровавленна» (последняя песня — почти ему ровесница, родившаяся в пору борьбы за освобождение славян в конце семидесятых годов). На рояле мало-мальски играли все младшие Кустодиевы. В письмах упоминаются любимые оперы, встречаются цитаты из арий («Это я не из себя, а из „Русалки“», — замечает, например, Екатерина Прохоровна). «Мама подарила всю „Кармен“ в две руки», — радостно сообщает Катя брату, а Екатерина Прохоровна упоминает, что пишет сыну под «аккомпанемент» Саши, которая играет «Паяцев» Леонкавалло. При малейшей возможности выписываются журналы: «Мы будем получать Ниву, Жизнь и Вестник, вот как кутим», — говорится в другом материнском письме.
Быть может, заведенные еще отцом, а может, дьяконом Василием Александровичем Кастальским, ставшим мужем старшей сестры художника, происходили домашние чтения. Кастальский читал отлично, особенно любил пьесы Шекспира и Островского. Видимо, у астраханского дьякона был немалый, природой ему отпущенный, актерский дар, который он и стремился удовлетворить хотя бы таким скромным образом.
Островского он, надо думать, читал с особым вкусом, ибо эта жизнь, этот быт были как нельзя лучше знакомы и ему, и его слушателям.