- Умрете вы, Римма Николаевна, и поставят над вами такой же вот камень: "Здесь погребено тело..." Придут двое каких-нибудь новых и сядут... Деревья тогда будут выше ростом... листопад будет такой же...
- Не нужно об этом. Зачем вы? - перебила она, вдруг испугавшись. - Ну, зачем?
- А как же... От этого не уйдете! - улыбнулся Бабаев.
- Ладно! Когда-то еще будет! - по-мальчишески вздернула она головой. Это знаешь и в это не веришь... Правда ведь, знаешь, что правда, а не веришь... А вы?
- Что я?
В осеннюю ясность ее лица упали глаза Бабаева и встревоженно искали чего-то прочного; хотелось, чтобы это было каменно-вечное лицо. Со дна души, где таилась старая вера во что-то невозможное, поднялось вдруг болезненное, капризно-ребяческое, то, что плачет навзрыд и топает ногами от бессилья.
Мягкие округлости ее щек смеялись, но Бабаев не хотел этого видеть и не видел, просто ощущал где-то очень близко, около своего скрытого - скрытое ее, такое же ломкое, хрупкое: опустилось куда-то в желтую тишину и, робко прижавшись друг к другу, шло рядом.
- Вы что на меня так смотрите? - не поняла она Бабаева и немного нахмурилась так, как хмурятся женщины, когда хотят быть загадочней и моложе.
- Как смешно! - сказал медленно Бабаев. - Три года мы знали: я - что есть вы, вы - что есть я... и от этого не стали ближе... понадобилась война, случайность при отправке новобранцев, осенняя улица, наконец, шляпа с красным крылом. Как много, чтобы двоих сблизить! Подумайте, что не будь этого, мы не сидели бы сейчас на кладбище одни... двое... на этом камне... Ведь не сидели бы?
Раскинутый кругом сетчатый, спокойно тающий блеск, смягченный теплотою, Бабаев видел в ее глазах: это там он был так понятен и близок, как бывало только в детстве. Детское и всплыло в Бабаеве: какая-то захватывающая дух ширина на двух шагах пространства; от угла забора до старых ступенек крыльца - какая-то таинственность и величавость, которую суждено видеть только ребенку.
- А знаете, - сказала она, придвинув к нему лицо, - мне давно уже не было так хорошо.
- Почему? - спросил он, ожидая.
- День хороший! - повела плечами она. - Это удивительно, просто, какой хороший день!
Улыбалась, проводя кончиком языка по сухим губам, и смотрела на него притворно-лукаво, исподлобья. Руки ее легли на колени, точеные в каждом пальце. Теплый запах ее кожи был слышен Бабаеву.
От теплоты этой и теплоты кругом становилось мутно. Осенние астры просунули головки из-за решетки напротив. Такие старенькие, покрытые серыми лишаями, были деревянные столбики решетки на чьей-то могиле, и эти любопытные астры сквозь них - розовые, белые, настороженно чуткие, как завороженные мысли того, кто давно уже лежал под ними в земле.
- Хорошо! Хорошо! Хорошо! - крикнула она напевно, закинув голову. И потом в тишине слышно стало, как в нескольких местах сразу, по-змеиному шелестя, упали листья.
Бабаев понял, что это она отбросила прошлое куда-то вверх и назад.
Обнажилась шея ее, белая и ровная, и опять повторилось то же, что раньше уже чувствовал Бабаев.
Но повторилось глубже и полнее - был ли это такой солнечный торопливо-невнятный день, или опала вдруг какая-то вечная напряженность и захотелось, чтобы стало совсем легко. Себя самого, эту страшную тяжесть, которую он вечно носил, захотелось отдать ей, просто как-то вынуть из себя все целиком и отдать.
Обхвативши ее крепко и грубо, Бабаев целовал ее губы и щеки, мягкие, теплые, пахучие волосы под отвалившейся назад шляпой, закрытые глаза и шею, целовал исступленно и злобно, точно протискивал в нее, в эти мягкие губы и щеки себя самого сквозь поцелуи, и это было трудно и больно, и от этого красные звоны звенели в голове какими-то широкими, тупыми кругами.
С каждым поцелуем вдавливал в нее что-то свое: тоску и одинокую злобу, страх пустых черных ночей, когда хочется то зажечь, то потушить свечу, огромную загадку, которую нельзя было разгадать, бессмыслицу жизни, которой не искал уже оправдания...
И становилось легко и пусто.
Эта странная близость, - не последняя, но такая же полная, от которой забывалось все впереди и все позади, - и осень, и астры, и могильные кресты, и плиты около, - как ее ощущала она, не думал об этом Бабаев.
Он знал только, что она была горячая, вздрагивающая в его руках, он сжимал ее еще крепче, и она слабо отбивалась от душивших поцелуев, как и должен отбиваться тот, кто против воли становится шире.
С кладбища в город по крепкой укатанной дороге они шли, двое молчаливых, ровных, важных. Иногда переглядывались и улыбались.
А когда Бабаев подошел с нею к ее дому, она остановилась, прощаясь, и сказала тихо:
- Приходи ко мне сегодня вечером... Придешь? Никого не будет, я буду одна.
- Приду! - сказал Бабаев, немного удивившись, что она зовет его "ты".
У нее было тонкое, совсем девически молодое, смущенно строгое лицо, когда она добавила:
- Я тебе все, все, все скажу!
"Что все?" - хотел было спросить Бабаев, но она уверенно звякнула щеколдой и уже вошла в калитку.
VIII