– Вот ведь так мне все это ясно – как писаное передо мной лежит, – почему им непонятно? Или оттого, что я уж старуха? Что мне край открылся? Перед краем это только и открывается? А живешь – и все как во тьме, тычься руками, ощупывай углы, куда выведет? – Она помолчала и затем, повернувшись к полузашторенному окну, глядя сквозь стекло в черную немоту ночи, прошептала истово: – Господи, дай им мудрости, одари ею, раздвинь тьму…
Но вообще же больше всего ей хотелось сейчас, чтобы ночь поскорее кончилась и наступил день – тогда бы она отыскала свою одежду, оделась и принялась топтаться по хозяйству. Конечно, она еще не здорова по-настоящему, сил у нее недостаточно, чтобы взять, как то было до болезни, весь дом на себя, но сделает то, сделает другое – все помощь Нине да девочкам, все облегчение им. Страшно, страшно ей хотелось, чтобы поскорее наступил день. Раз судьба распорядилась так, раз снова встала на ноги – нужно было работать, приносить пользу, какую можешь, и ей не терпелось.
Велика Москва. Боже, до чего велика она… Занесет в полночный час куда-нибудь в дальний ее конец, опоздаешь в метро, упустишь последний автобус или троллейбус – ну, добирайся до дому пешком; да разве же доберешься. Но не стоять ведь на месте – пойдешь. А такси, как водится, нет и в помине, а то промчит стремительно мимо – полно уже там голов. И будешь все идти и идти – и час, и два, темные молчаливые глыбы домов вокруг, в девять этажей, в четырнадцать, а то и во все двадцать с лишком, и лишь кое-где просквозит эта спящая глыба светящимся желтым окном – что там за ним: гульба ли, беда ли какая, всполошившая людей среди ночи, или озарение гения, фиксирующего то летящей скорописью на подвернувшемся под руку клочке бумаги?
И еще подумаешь невольно, отмахивая километр за километром по этим безлюдным пустынным улицам, по овеваемым всеми ветрами пустырям, которые в неведомых никому генеральных планах определены уже как места грядущей массовой застройки: а что, если в какой-то день и какой-то час все, от старого до малого, от неходячих калек до грудных младенцев, скрытых сейчас во мраке своих бетонных сот, высыпали бы на эти улицы, пустыри, аллеи и бульвары? То-то бы каждому пришлось пережить потрясение: вот она отчего велика, Москва, – столько народу надо уместить в себе!
И мало что уместить – напоить и накормить еще, одеть и обуть; а и того еще мало. Требует еще своего и душа! Мчат через всю страну, стучат на рельсовых стыках тяжелыми чугунными колесами товарные поезда, везя в Москву уголь и нефть для теплоэлектростанций, лес и цемент для строительства, зерно и сахар, масло и мясо. Гудят, поигрывая адскими отсветами пламени, электропечи, превращая в своих жарких футерованных чревах каменный размол шихты в жидкость, чтобы из выплавленного металла был отштампован кузов автомобиля, отлита станина турбины; ходят громадные железные веселки в громадном чане, замешивая тесто, чтобы к утру из него был выпечен хлеб, что отправится, еще храня в себе жар противня, в булочные; квасится молоко в гигантских емкостях, варится пиво, набивается в кишку колбаса… Заработай деньги, получи, сэкономь, накопи – будешь и сыт, будешь и обут, и одет.
На чем сэкономить, чтобы была переполнена радостью и восторгом жизни душа? Куда отнести сэкономленные рубли, что купить на них? Или, как то призывает рисованный вечный плакат на торцевой стене дома, скудно освещенный оказавшимся поблизости фонарем, лучше положить их на срочный вклад за три процента годовых в сберкассу?
Далеко уведут мысли в заполночный час, когда километр за километром познаешь собственными ногами размеры Москвы. Но вдруг скрип тормозов рядом, лязг открывшейся дверцы и голос, перекрывающий звук стрекочущего под капотом мотора: «Что, подбросить, может, по пути если?»
По пути, по пути; самосвал грохочет с бешеной скоростью по пустынным улицам, мигающим желтым огнем светофоров на перекрестках, водитель жует папиросу в зубах, нет ему до тебя никакого дела – что он затормозил возле тебя, почему позвал?
Что гадать!
Завтра доведется нестись ночною московской улицей в другом автомобиле тебе, замаячит впереди в скупом фонарном свете человеческая фигура – не поленись, притормози, открой дверцу, высунься из душного тепла кабины на свежий ночной воздух: «Что, подбросить, может, по пути если?»
Сколько ни гадай, а отлитая из бетона Останкинская телебашня, гигантской иглой прошивающая московское небо, точно что выше тянувшейся в месопотамское небо, но так и не доставшей его, сложенной из кирпича-сырца башни Вавилонской.