…Вообще-то, главным калекой в моем детстве был папа. С ним-то все ясно: Второй Украинский фронт, неудачный прыжок с парашютом, полевой госпиталь, анестезии ни хрена… Я столько раз слышала историю потери
У папы рука была чертовски ловкой, удерживал он в ней много чего, частенько я видела, как, хорошо поддав, он той рукой подщипывал за задницы сразу двух женщин – тех, что подворачивались. Причем ни одна, что интересно, никогда по физиономии ему не съездила.
А помнишь, сколько послевоенных «самоваров» разъезжали на тележках по переулкам нашего детства? По переулкам, баням, вокзалам, поездам… Не счесть их, как листьев осенних, говаривала теть-Таня про что угодно: про мужиков, про помидоры на рынке, про мух, про болезни, про долги… про стихи поэта Асадова. Потом великая наша страна свезла всех калек своей великой войны на Валаам, чтоб глаза не мозолили…
Шарикоподшипник – вот был двигатель «самовара». Я бы в каждом городе нашей родины установила братский памятник – огромный шарикоподшипник на гранитном постаменте.
У нас во дворе был такой «самовар»: Федя-Нервный. Он всюду с собственной пивной кружкой разъезжал, она у него была самым ценным имуществом. Подкатывал к киоску или бочке и протягивал – чтоб никакого беспокойства, – и мужики ему туда плескали на пару глотков. Пиджак потрепанный, на лацкане медаль «За взятие Праги». Всего имущества – пивная кружка. Он, когда трезвый бывал – нечасто, само собой, – подъезжал к Любаше, соседке нашей из восьмой квартиры. Та работала нянечкой в детском садике и в хорошем настроении пускала Федю по нужде в ихнюю детскую уборную. Помнишь ряд низеньких унитазов? Это было вершиной ее сострадания. А Феде куда сподручней там было управляться. «Даже и не говори… Праздник!» – восклицал Федя, выкатываясь из уборной…
А еще персонаж был: старикан Сидор Матвеич, весь в орденах, как иконостас. Сам не воевал, но они с женой семерых сыновей на войну проводили, и ни один не вернулся. Ни один из семерых, вдумайся в это число! Вот их орденами он и бренчал. Тоже, считаю, калека, а кто ж еще…
Был дружок у меня во дворе, дядя Коля Располовиненный. Он сидел в конторе при жилуправлении и, вот не помню, то ли бухгалтером был, то ли еще что-то такое, конторско-интеллектуальное – в смысле, не метлой шуровал, не гаечным ключом, работа была на облегчении. У дяди Коли не хватало пол-лица. Снесло, говорил, когда на крышах в войну дежурил, чего-то там гасил. Одна бровь, один глаз и нос штопаный-перештопаный, а все остальное – застывшая розовая каша. На него все, кроме меня, боялись смотреть. Соседка Наташка, беременная, прежде чем выйти во двор, гоняла меня вниз глянуть, нет ли там Располовиненного. И прошмыгивала по двору, как крыса. Дура, боялась, что ребеночек таким же родится. А я просто захаживала к дяде Коле в контору, и мы пили чай. Он ловко так рафинад колол на мелкие-мелкие кусочки леденцовые. И протягивал на красивой своей сильной теплой ладони – клюй, Галчонок!
Теть-Таня, когда я с улицы притаскивала к нам поиграть Кирюшу-дауна или его почти глухую сестричку, говорила, что у меня, видать, душа просит надорваться. Ты что, кричала, тебе нормальных детей во дворе не хватает?! Или сама хочешь сдуреть? Смотри, кричала,
Ну, про калечных животин и птиц даже и не упомню, скольких подобрала и выкормила.
А самой веселой, самой отчаянной калекой была в моей жизни Ирка Дронова. Работала в «Вечерней Одессе», куда я попала на практику после третьего курса. Была она старше меня лет на 15. Странно подумать – сколько ей сейчас, да и жива ли.
А в те годы она была вполне себе хорошенькая: мордочка лисья, волосы рыжевато-русые мелким бесом вьются. Глаза почти черные, без зрачков, совершенно круглые и блестящие. Вертела башкой во все стороны: все примечала, всех сканировала. При этом была очень добрая в плане помочь и очень злая на язык. Меня подобрала, когда я явилась в редакцию. Сказала: пошли ко мне жить, салага, в общежитии голодно, а я тебе водочки налью, душу подогреть. Мужика пригласим для тебя злоядрючего… Взглянула на мое лицо и расхохоталась: «Не боись, это шутка-нанайка!»
Была у нее такая присказка: «шутка-нанайка».
Почему и как одноножкой стала – не припомню, она не распространялась, а я с детства не люблю в душу лезть, у меня у самой детство было раскудрявое.
В редакцию ходила с протезом, который обнаруживался только в сидячем положении: правой ноги не было выше колена, а протез не сгибался. Так и торчал из-под рабочего стола шлагбаум в джинсе и в аккуратном таком мальчиковом ботиночке осеннего сезона. Ну а дома она шастала с костылем и в халатике, культю свою не прятала. Когда стояла у плиты, опиралась голой культей на перекладину костыля и шустро крошила капусту и все, что надо, в суп или в борщ.