Высокий тюрбан, фата в золотых бляшках, загадочно шуршит зеленый бархат, пылает пунцовым хна на ладонях — хороша Айшегюль, дочь имама, невеста одного из племянников Великого Визиря! Галдит харем, суетится прислуга, шныряют евнухи — всем найдется дело, когда такой праздник пришел во дворец. Отчего же не весела невеста? Отчего же печален ее взор?
— Боишься, кызым. — Смешливая валиде, ровесница Айшегюль, изо всех сил старалась выглядеть важной, звенела браслетами, морщила лоб.
— Нет, абла, мне лишь грустно, что не будет на свадьбе моего батюшки. Занедужил вдруг, — как ни старалась сдержаться невеста, расплакалась, размазала слезы по лицу, — хоть бы словечко от него услышать, получить отцовское благословение.
Валиде задумалась, глядела на Айшегюль, что пыталась улыбнуться, теребила кружево рукава. Потом подмигнула хитро, задорно…
— Не реви, молодка, сейчас что-нибудь придумаем.
Они крались по кривым улочкам, одетые словно мальчишки, в широкие шальвары, простые рубахи и дешевенькие фески. Айшегюль краснела, шарахалась прохожих — не привыкла разгуливать с открытым лицом. В двух шагах за ними, бормоча под нос проклятия, спешил евнух. Держал за пазухой острый тесак на всякий случай.
Калитка в стене харемского парка была незаметной, пряталась за плющом. Валиде открыла ее привычно, не скрипнул ключ в смазанном замке́ — видать, не впервые. До Топкапы девушки добрались быстро, перелезли через забор. Айше, увидев дом, снова расплакалась.
— Погоди здесь, ладно, — кивнула подруге на беседку. Та порывисто обняла Айше, поцеловала.
— Беги. Я жду. Батюшке твоему селям. Такую красавицу вырастил.
Евнух подозрительно оглядывал заросли, щупал пальцами нагретую солнцем сталь.
Внизу имама не было. Айшегюль скользнула наверх, позвала… Тетка, видать, убежала на базар за новым чаршафом к свадьбе. Прислуга ленилась, пряталась от жары в пристройках…
— Баба, бабишко́, родной… — поскреблась Айше в отцовскую каморку, что служила и спальней, и мастерской. Там же пять раз в день стелился и коврик для намаза, — бабишко́!
Робко вошла в двери Айшегюль, оглядела витые этажерки, стопки книг, низкий столик, заваленный манускриптами. Привычно вздрогнула, наткнувшись взглядом на картинку с человеком, пришпиленную к стене, — грех-то какой! Отдернула пыльную занавеску — топчан пустовал. Зато пугал и манил неведомым балконный проем. Запрет был суров. Лет в пять любопытная девчушка сунулась было на внутренний дворик, куда можно было попасть лишь через веранду в отцовской каморке… Сунулась — а потом еще с неделю горели уши, безжалостно вывернутые крепкими родительскими пальцами. С тех пор Айшегюль напрочь забыла о существовании двора, довольствуясь садом.
— Это я, твоя Айше, — кожаный башмачок тронул каменную ступень, — Что с тобой? Баба! — Черной птицей раскинулся на мраморе древний старик. Пустые зрачки спорили с бесстрастным небом.
— Кызым, — Айше прочитала по губам, — пришла…
Хрупкая, как тростинка, нежная, как цветок граната, тоненькая, словно виноградная лоза… Силы взялись из ниоткуда, не девичьи, почти не человечьи… До каморки тащила Айшегюль грузное тело волоком, стучалась седая голова о ступени. Подтянув отца к топчану, упала, ударилась щиколоткой о медный столб. Не плакала, только повторяла непрестанно: «Не умирай! Не умирай!» Потом стояла на коленях, сложив руки, читая на память поминальную «аль фатих»…
Свиток выпал из мертвых ладоней, ткнулся ей в коленки упрямым щенком. Машинально сунув пергамент в рукав, Айшегюль спустилась в сад, столкнулась в дверях с теткой и только тогда завыла, запричитала в голос, как полагается…
Айшегюль вернули домой. Привезли обратно сундуки с приданым. Женщины долго сидели на галерее — пили чай… Сокрушались. Советовали невесте не затягивать с трауром. Сваха хихикала, щипала девушку за руки, называла рыбкой, изюминкой, дождинкой… Айшегюль упрямо молчала.
Арабская вязь словно ежевичный кисель. Тянется, тащит за словами слова, за стихом стих, скользит неясным смыслом, жжет терпкой, жестокой истиной.
Как ушла Фатма, сгорела в одночасье от оспы, так стал имам своей птичке и отцом, и матушкой. Холил, нежил, однако держал в строгости. В невежестве не растил дитя, обучил и письму, и чтению…
Струится вязь, складываются чудные буквицы в слова не менее чудные, страшные… «За душу невинную, чистую, платить своей душой, прибавив к чужой жизни год, отдать своей пять — и никак иначе…», и внизу пергамента печать звериная, пятиугольная…
— Все дрожал в лихорадке — обнимет тебя и шепчет, шепчет… Фатму схоронили, уже и тебе дубовый табут приготовлен был, маленький… как раз для трехлетнего младенца… Батюшка твой денно и нощно святых молил, чтобы хоть тебе жизнь оставил, пожалел… А потом я под утро вас во дворе нашла, — тетка раскачивалась на лавочке, улыбалась воспоминаниям, — на ступенечках спите оба. И ты вся хорошенькая, как розан, словно и не хворала вовсе… На все воля Аллаха! Аминь!
— Аминь, — синими губами повторила Айшегюль. Противно скребла на сердце истина.