У Бабура были свои бакавулы, которым вменялось в обязанность тщательно проверять пищу, что идет на стол шаху. В тот вечер долго шел сильный дождь, и под его шум бакавулы крепко выпили и опьянели… В казане булькала уже готовая кайла[212]
, приправленная кисло-сладкой подливкой из плодов индийского растения карунды. Бахлул знал, что Бабур любит это индийское кушанье. Он незаметно вытащил из-за пазухи бумажный кулечек, огляделся — в кухне никого не было, — подошел к двери в соседнее помещение, где пьяные бакавулы горланили песни.Можно было действовать!
Бахлул высыпал ядовитый порошок не в котел — бакавулы имели привычку брать на закуску к водке еду из котла, — а на тонкую лепешку, которую положил на большое фарфоровое блюдо. Внезапно сильный ветер резко хлопнул наружной дверью, и остатки порошка Бахлул в испуге бросил второпях в огонь под казаном. Снова огляделся. Успокоился. Уверенными движениями положил поверх лепешки кайлу, полил ее растопленным маслом.
Вскоре в кухню пришел слуга, взял фарфоровое блюдо и унес в зал, где ужинал Бабур. Прихватил он и тарелку тонко нарезанной жареной моркови.
Ахмед уверял, что яд этот нельзя определить на вкус и что действует он медленно, постепенно. Бахлул надеялся поэтому, что успеет скрыться прежде, чем во дворце поднимется шум. Но случилось непредвиденное: в дверях из столовой дорогу ему преградил один из пьяных поваров-пробовальщиков.
— Ну, а нам зайчатинки оставил? — пошатываясь, спросил он.
— Есть мясная лапша, сахиб.
— Нет, мы хотим зайчатины!
— Но жареной зайчатины было мало, всю кайлу отнесли великому шаху.
— Нет, я говорю: ее было много! Почему нам не оставил? А? — ревел пьяный здоровяк бакавул.
— Я же не всю зажарил…
— Вот и зажарь нам заячьего мяса! Быстро!
Бахлул вернулся к огню, в смятении начал хлопотать у котла: снова растопил масла, нарезал небольшими кусками зайчатину…
Ночь окутала дворец, темная, ветреная. По-прежнему хлестал дождь.
И вдруг забегали нукеры-охранники, громко выкрикивал кто-то: „Лекаря! Лекаря!“ Бестолково засуетились, толкая друг друга, бакавулы. Шум нарастал, и у дверей в столовую собралась толпа. Тахир опрометью промчался из отдаленного „приюта уединения“, вбежал в столовую.
Бабура рвало. Лицо его посинело. Он задыхался, метнулся было к дверям выйти наружу, но не сделал и двух шагов, зашатался. Подскочил Тахир, поддержал.
Появился лекарь Юсуфи.
— Расстелите курпачи на айване! — приказал он слугам.
— Нет… Во дворе! — прохрипел Бабур, и снова приступ рвоты согнул его пополам.
— Повелитель, на дворе дождь! Лучше на айване!
Поддерживаемого под мышки, Бабура вывели на веранду, уложили на курпачу. Лекарь дал ему понюхать лекарство, „укрепляющее сердце“, когда „человек много вина выпьет“.
— Я не пил вина… Причина в еде! — сказал Бабур, встал и снова нагнулся над фарфоровым тазом, успев выкрикнуть: — Повара! Схватить!
В меньшей мере, чем Бабура, но и двоих его сотрапезников, отведавших той же кайлы, стало рвать.
Бахлула схватили не нукеры, а сами повара — пробовальщики пищи. Палачи быстро принудили его признаться во всем. Немедленно были посланы нукеры схватить Ахмеда, венценосную Байду, ее рабыню и служанок.
Бабур всю ночь находился в таком состоянии, что окружающие при каждом приступе рвоты, во время лихорадочной ломоты ждали смертельного исхода. Только один Юсуфи, лекарь, делал ему промывания желудка, пичкал разными лекарствами и без конца уверял при этом: „Все пройдет! Вылечим вас, повелитель“.
Мир, казалось, ломался на какие-то смутные части. И с ним — будто сердце, и легкие, и желудок рвались наружу. В глазах — какие-то разноцветные пятна. И сквозь них ему виделись то Хумаюн, то Байда, то кроткая Мохим-бегим.
Бабур стонал. Шептал про себя (а ему казалось — вслух, громко говорил): „Зачем я отправил Хумаюна в Кабул? А оттуда он поедет еще в Бадахшан… потому что… потому что на северных границах опять неспокойно… Пусть прошли бы дожди — тогда надо было поехать…“ Сознание мутилось — и перед Бабуром вставал в черно-красной чалме с индийским алмазом Амир Тимур. Прояснилось сознание — Бабур здраво думал: „Если теперь беда не пройдет, нет рядом со мной ни сына, ни жены Мохим-бегим, пока гонцы до них доберутся, пока они приедут в Агру, — самое меньшее, три месяца пройдет, а я могу умереть через неделю… нет, завтра, нет, сегодня, сейчас!“
— Крепитесь, повелитель! Не теряйте надежду! — молил Тахир, — Ведь сколько смертей мы с вами победили!
— Но такого… у нас… еще не было… а, Тахирджан?.. Тахирбек, ко мне! — прерывисто выдавил Бабур.
Тахир поддерживал Бабура, когда он в очередной раз — „да сколько же можно?!“ — нагибался над фарфоровым тазом, харкая чем-то черно-красным, вытирал потные лицо и шею. Видя, как временами у Бабура останавливается дыхание, как от нестерпимо острой внутренней боли катятся слезы из глаз, Тахир мучился невозможностью взять на себя хоть часть этих страданий, а порой казалось, будто он тоже съел отраву — так сильно было его сочувствие Бабуру.