Бабушка слова доброго не сказала о своих сестрах безмужних, старых девах, таких же, как она сама — тете Лиде и тете Нюше, да и замужнюю Марию Николаевну, мою родную бабушку, не больно жаловала, хотя та, сразу после гибели моего деда под Москвой в сорок первом, стала ходить с другими верующими сестрами своими в церковь и причащаться. За это Марию Николаевну выгнали из учителей математики, не посмотрели, что она солдатская вдова, что ей жить будет не на что с малой дочкой-безотцовщиной. Да еще и осрамили на всю ивановскую, ославили сумасшедшей — мол, учила-учила детей пролетарским математическим законам, а теперь свихнулась, боженьке молиться пошла… И бабушка кормила Марию Николаевну и мою маленькую тогда еще маму. Тетя Лида с тетей Нюшей получали сущие копейки, часто болели, им самим едва на краюху хлеба хватало.
Бабушка срамила и чихвостила сестер, но с юных лет служила им, старалась взять на себя побольше забот и хлопот, что в войну, что до войны, что после… Она меняла свой фабричный хлеб на конфеты-помадки и халву и отдавала эти сласти моей маленькой маме. «Чтобы Таня никогда не узнала, что такое война», — говорили тогда сестры Рязановы.
Она в одиночку ухаживала за парализованной матерью своей — несколько лет, вплоть до апреля сорок пятого, когда снесли Марию Дмитриевну на кладбище, а тут и война кончилась, и вдвойне легче задышалось бабушке без войны и без лежачей матери.
Но ругливость, а с нею — и навык ко всякого рода склоке, скандалу, уже заползли в эти бревенчатые стены, и по-другому жить с сестрами у бабушки так и не получилось. Спустя много лет мама рассказывала мне страшную историю, жуткую прямо, я бы и не поверил, если б не знал моей мамы — да и бабушки, впрочем, тоже.
Маме шел восемнадцатый год, уже Хрущев был, она поступила в МГУ на филфак (через год на журфак перевелась) и жила в общежитии, и вот на зимние каникулы приехала домой, в Егорьевск. За несколько месяцев отсутствия своего в родных старых стенах мама успела отвыкнуть от бесконечной перебранки и попреков между родными сестрами, ее тетками. Да и мама моей мамы от них не шибко отставала, была из тех, что «на зубок не скостят».
И вот, едва утихли охи да ахи — «Танюша, какая ты стала нарядная, какая московская!» — началось… Руг, руг, руг, — как шутил я с бабушкой.
Мама впала в отчаянье.
— Ах вот вы как, — сказала мама сама себе. — Ну ладно!
И пошла в аптеку, купила упаковку снотворного. Выпила все таблетки и легла умирать.
Без движения и без сознания мама пролежала больше двух суток. А когда очнулась… Услышала все ту же ожесточенную ругань трех безмужних сестер и одной — вдовой.
Мама застонала, и все радостно встрепенулись:
— Ой, Танюша проснулась, иди кушать, Танюша!
Никто, оказывается, даже не побеспокоился — почему Танюша третий день кряду не подает признаков жизни? Подумаешь. Ну, умаялась на учебе девочка, пусть отсыпается. Уж так спит крепко, что никакой руганью не разбудишь, вот и хорошо, вот и славно, можно голос не понижать.
…Бабушка, на первый взгляд, не любила людей, но искренне служила им, потому что «так надо». Она не надеялась на Бога и его милости, искренне считала, что все это — не для нее. Это — для кого-то другого, для «н
И полагалась бабушка только на себя и свои силы. Но при этом она всегда, всю жизнь ходила в церковь и благодарила Бога за все, а главным образом — за то, что дает ей силы «царапаться». «Надо иттить в церковь, Сашуля, — кряхтела иной раз бабушка. — Неохота как, а что делать! Надо».
— Бабушка, вот ты про тетю Лиду говоришь, что она колдует, а зачем же ты ей хлеб покупаешь и свечки за нее ставишь в церкви? — спрашивал я.
— Потому что, Саша, это совсем другое дело, — отвечала бабушка. — Какая бы она ни была, Лидушка эта, но она своя, не чужая.
Бывало, выйду я в сени, в холодный туалет (холодный, да зато с лампочкой, ее провел туда папа), а тетя Лида заслышит мои шаги и протягивает мне в чуть приоткрытую дверь старинные деньги — полтинники с молотобойцем или, реже — рубли с рабочим, который указывает крестьянину рукой на завод с восходящим за ним солнышком.
— Ужотко вечером еще вынесу, — говорила мне тетя Лида.
На монетах стояло: «1924 г.» Эти старинные деньги можно было обменять в отделении Госбанка на настоящие — за полтинник давали 90 копеек, а за рубль — рупь восемьдесят. Я, шестилетний, до рези сжимая в ладошке несколько полтинников, побежал в банк на Советской, пытался сдать их, но меня прогнали, сказав, чтобы я отдал монеты взрослым. Хорошо, что не забрали полтинники, а могли, вполне даже могли — у какого-то пацана, помнится, изъяли якобы «для проверки», а потом, когда отец узнал и пошел в банк за деньгами, на него таращили глаза: мол, знать не знаем и ведать не ведаем ни про какие полтинники серебряные.