— Эх, Николай Петрович! Да, может, эти двое, что по такому морозу в лес придут, драгоценней для партии, чем десяток таких, которые только и могут в кабаках рубаху на груди рвать. Ведь воскресенье, пойми ты, воскресенье, только бы и отдохнуть, а они отправляются боевую квалификацию поднимать. И вдруг комитетчик не явится! Нет тогда ему веры ни здесь, ни в любом деле.
Николай Петрович ухмыльнулся, притушил цигарку:
— Вот душа неугомонная! Придется и мне с тобой идти. Мать, куда ты мой малахай заячий запрятала?..
И летом не так уж приметна Теза, речка-невеличка, течет потихоньку, принимая в себя воды Шуйской мануфактуры, а зимой под снегом ее и вовсе не видать: белое поле, да и только, разве что блеснет темный лед на безлесном, всеми ветрами продуваемом повороте, а потом кованная морозом броня снова прячется под мягкую белую шубку.
Идут по-над крутым берегом путники, тянут санки за собой: дело ясное, собрались в Марьину рощу за хворостом да сушняком, вон и топоры на дне лежат. Вот уже и город скрылся за лесом, уже и белых неподвижных дымов не видать, а они все идут, тянут за собой санки. Скрипит под валенками снег, дыхание оседает серебряным инеем на бровях, на воротниках, на шапках.
— Покусывает, Петрович?
— Маленько есть, Трифоныч.
— А ведь сам увязался, Петрович.
— А я разве что говорю, Трифоныч? Разве что нос сейчас отвалится, а больше ничего плохого нет.
— А не выставит тебя безносого-то тетка Маруся?
— Э, Трифоныч, нос еще не самая главная подробность для семейной жизни.
— Вот не принести бы нам с собою хвост вместо носа, а, Петрович?
— Да нет, Трифоныч, я все поглядываю назад. Видать, Никитка Перлов со своими филерами мороза испугался.
— А все же зададим кружок для гарантии, Петрович?
— Можно и кружок, Трифоныч.
Сборщики хвороста вошли в Марьину рощу слева от дороги и через некоторое время появились справа на опушке, саженях в пятидесяти от дороги. Стоя за тяжелыми от снега елями, они смотрели на ослепительную под солнцем, холмистую равнину, уходящую к Шуе. Никого, ничего.
— Ни носа, ни хвоста, Трифоныч?