Она только что заметила, что мисс Рэкхэм разбрызгивает воду с медом по ковру, и раздумывает, вправе ли она запретить ребенку участвовать в разбрасывании муки. Ей льстит, что мисс Конфетт охотно трудится вместе с простой горничной, но не хочется рисковать – тут малейшая ошибка может испортить отношения.
– В сторонку, Софи, – говорит гувернантка, – вы будете нашей советчицей.
Обе женщины по очереди насыпают муку друг дружке на ладони, как можно аккуратней стряхивая ее на липкие ветки. У Конфетки голова кружится от триумфа: быть одной из домочадиц Рэкхэма, практически членом семьи, обмениваться с Розой улыбками, подтверждающими, что обе занимаются глупостями. Никогда еще сотрудничество с другой женщиной не давало ей чувства такой интимности – а она много чем занималась с женщинами. Роза доверяет ей, она доверяет Розе, они заключили – без слов – соглашение о том, что доведут эту работу до конца; они сыплют муку друг другу на руки и надеются, что это останется их маленькой тайной.
– С ума мы посходили, – сердится Роза, когда они начинают чихать от разлетающейся по комнате муки.
Конфетка подставляет ладони, на которых мука подчеркнула каждую трещинку и шероховатость. Но слов не нужно – у всякой женщины свои несовершенства; например, вблизи заметно, что Роза чуть-чуть косит. Значит, они ровня.
Еще чуть-чуть побрызгать – и дело сделано. Гостиная вся в муке, но то, что прилипло к веткам, и впрямь удивительно похоже на снег – как и было обещано в журнале; а остальное можно вымести в одну минуту. Но подметать гувернантка не будет, решительно объявляет Роза. За подметанием Роза запевает «Двенадцать рождественских дней», но повторяет только первый куплет о первом дне. Голос у нее грубоватый и дрожащий, не то что голосок Агнес, но он создает праздничное настроение. Роза поет одна – Софи и Конфетка застенчиво переглядываются, но подпевать не решаются.
Неожиданно в гостиную входит Уильям. Он выглядит озабоченным, в руках у него лист бумаги. Он застывает на пороге с видом человека, который шел в другую комнату, но в коридоре не туда свернул. Елка, теперь уже обратившаяся в рококошное сооружение из игрушек, муки и мишуры, будто не фиксируется в его сознании; а если он и замечает, что обе взрослые женщины по локоть запудрены белым, то никак на это не реагирует.
– А… великолепно, – говорит Уильям и мгновенно исчезает. Но вяло опущенная рука держит письмо, которое, будь почерк доктора Керлью вдесятеро крупнее, можно было бы прочитать с другого конца комнаты, хотя Конфетка все равно не поняла бы смысла краткого сообщения: «Согласно нашей договоренности, я все подготовил на 28 декабря. Поверьте, Вы не пожалеете об этом».
Роза испускает вздох облегчения. Хозяин имел повод разгневаться, которым не воспользовался. Она наклоняется к совку и щетке и снова запевает.
Когда мука убрана, Роза вместе с Конфеткой и Софи кладут на место нарядно упакованные подарки. Столько коробочек и свертков, перевязанных красными лентами или серебряными шнурками, а внутри – что, что внутри? Единственный пакет, содержимое которого доподлинно известно Конфетке, это подарок от Софи отцу, остальное покрыто тайной. Помогает красиво разместить подарки под елкой: маленькие пакеты должны перемежаться большими, бесформенные свертки надо класть на большие коробки. Конфетка изображает отсутствие интереса к наклеечкам с именами получателей.
Те немногие, что она все же прочитывает, ничего ей не дают (Хэрриет? Кто такая эта Хэрриет?), а выяснять это на глазах у Розы и Софи тоже невозможно, верно?
«Господи, – молит Конфетка, – сделай так, чтобы среди подарков было что-то и для меня».
Поднявшись наверх, Уильям как можно тише открывает дверь в спальню жены и проскальзывает внутрь. Хоть он и убедил Клару отлучиться на час-другой, все же поворачивает ключ в замке – на случай, если звериный инстинкт неожиданно позовет ее назад.
В четырех стенах комнаты Агнес ничто не напоминает о празднике. Вообще в комнате почти не осталось напоминаний ни о чем, поскольку вся дребедень увлечений Агнес – и вообще все, что мешает Кларе ухаживать за нею, давно отправлено в кладовку. В комнате пусто и тщательно убрано. Что же до стен, то они были оголены задолго до злополучного события – у Агнес всегда были сложные отношения с картинами. Последний эстамп, оживлявший ее спальню, был выставлен вон, когда один из дамских журналов постановил, что пони – это вульгарно; предыдущую картину пришлось снять, когда Агнес объявила, что из нее каплет эктоплазма.