Стремление наживать все больше и больше денег, когда у тебя их и так предостаточно, давно внушает Уильяму, социалисту по наклонностям, устойчивое отвращение. А кроме того, продай Рэкхэм-старший компанию и вложи во что-нибудь вырученную сумму, деньги его стали бы самовоспроизводящимися, их могло бы хватить на веки вечные, и со временем к ним начали бы относиться как к «давнему капиталу». И если сентиментальная привязанность к своему делу удерживает старика от продажи, то почему, ну почему именно Уильям обязан взвалить на себя бремя управления компанией? Почему не передать его некоему способному, заслуживающему доверия человеку из тех, кто уже работает в «Парфюмерном деле Рэкхэма»?
В горестях своих Уильям обращается к политической философии собственной выделки, к системе, которую он надеется когда-нибудь привить английскому обществу. (Рэкхэмизм, так, возможно, обозначит ее история.) Это теория, которую Уильям обдумывает лет уж десять, если не дольше, хотя в недавнее время он сообщил ей новую остроту – теперь в состав ее входит устранение того, что Уильям именует «неоправданным капиталом», и замена оного тем, что он же именует «правом на состояние». Это означает, что едва лишь человек приобретает состояние, достаточное для того, чтобы обеспечить – навечно – благополучие его дома (каковой определяется как семья, состоящая из не более чем десяти чад и домочадцев), дальнейшее накопительство ему воспрещается. На рискованные вложения средств в аргентинские золотые рудники и прочее в этом роде налагается строгое вето; взамен средства вкладываются в надежные, солидные предприятия, и делается это под присмотром правительства, которое печется о том, чтобы прибыль на такие вложения была пусть и не поражающей воображение, но постоянной. А любые избыточные доходы, получаемые богатейшими из людей, поступают в общественную казну на предмет их распределения среди разного рода горемык – нуждающихся и бездомных.
Предложение революционное, Уильям сознает это, способное ужаснуть многих, ибо выполнение его стерло бы нынешние различия между классами, уничтожило бы аристократию в теперешнем значении этого слова. И это, на взгляд Уильяма, было бы дьявольски добрым делом, поскольку он уже устал от напоминаний о том, что Даунинг-колледж[11]
– это далеко не Корпус-Кристи[12] и что ему еще повезло попасть хотя бы в первый из них.Ну-с, вот вы и познакомились с ними: с мыслями (несколько подусохшими от частых повторений) Уильяма Рэкхэма, сидящего сейчас на своей излюбленной скамье Сент-Джеймсского парка. И если вам стало совсем невтерпеж от скуки, я могу лишь пообещать, что в самом скором времени вы получите распутное соитие, не говоря уж о безумии, похищении и насильственной смерти.
Пока же Рэкхэма насильственно отрывает от размышлений звук его собственного имени.
– Билл!
– Боже милостивый, это он, Билл!
Уильям поднимает глаза, голова его еще полна мутного тумана, отчего он способен лишь тупо взирать на внезапно явившееся ему видение – на двух его ближайших друзей, неразлучимых кембриджских наперсников, на Бодли и Эшвелла.
– Ну, теперь уж недолго, Билл, – восклицает Бодли, – и самое время начать праздновать!
– Праздновать что? – спрашивает Уильям.
– Да все, Билл! Всю благословенную вакханалию Рождества! Чудотворный малютка уже поглядывает из девственного лона на ясли! Горы пудинга, окутанные парком! Галлоны порта! И оглянуться не успеешь, а тебя уложит в постель новый год!
– Тысяча восемьсот семьдесят четвертый на славу укутан и похрапывает, – ухмыляется Эшвелл, – а полный юных соков тысяча восемьсот семьдесят пятый стоит на пороге, желая, чтобы и с ним поступили подобным же образом.
(Они очень похожи, Бодли и Эшвелл, с их лишенными возраста обличьями «старых однокашников». Безупречно одетые, возбудимые и вялые сразу, гладколицые, в шляпах, превосходящих все, что сыщется в «Биллингтон-энд-Джой». Собственно говоря, похожи настолько, что Уильяму, когда он, бывало, выпивал лишнего, случалось называть их «Бэшли» и «Одвелл». Впрочем, Эшвелла отличают от Бодли несколько более редкие бакенбарды, чуть менее багровые щечки и отчасти меньшее брюшко.)
– Тысячу лет не виделись, Билл. Чем ты занимался? Не считая стрижки волос? – Бодли и Эшвелл грузно оседают рядом с Уильямом на скамью, затем наклоняются вперед, укладывая ладони и подбородки на набалдашники тростей, принимая позы гротескного внимания. Теперь они походят на двух горгулий, изваянных для одной и той же колокольни.
– Агнес нездорова, – отвечает Рэкхэм, – а тут еще проклятое отцовское дело, которое мне предстоит перенять.
Ну вот и сказал. Бодли и Эшвелл норовят соблазнить его веселым загулом – пусть знают, что он пребывает не в лучшем для этого настроении. Или хотя бы пусть соблазняют с пущим усердием.
– Будь осторожен с делом, к которому не лежит твоя душа, – предостерегает его Эшвелл. – Так можно обратиться в прескучнейшего человека, погруженного в хлопоты о… не знаю… об урожайности и приплоде.
– Этого мне опасаться не приходится, – отвечает Уильям, который именно этого и опасается.