Застенчивость и неловкость сушат его язык; выражение ужаса, застывшее на лице жены, вынуждает его продолжать в молчании. Слыша лишь собственное тяжелое дыхание, он торопится, надеясь, что некий магический процесс сопричастности или эмоционального взаимопроникновения вдохновит ее и она разделит его экстаз; что за извержением его страсти прольется теплый бальзам взаимного облегчения.
– Уильям?
Он вздрагивает, просыпается – ничего не понимая. Перед ним в гостиной стоит Конфетка; ее траурное платье промокло, со шляпки каплет вода, лицо виноватое.
– Я ничего не сделала, – говорит она. – Не сердись, пожалуйста.
Он садится в кресле, трет глаза пальцами здоровой руки. У него затекла шея, болит голова, а спеленутый в брюках член обмякает в липком, влажном гнезде лобковых волос.
– Не имеет значения, – стонет он, – тебе достаточно сказать, что ты х-хочешь, и я все устрою.
Тремя днями позже, когда пишется письмо Генри Калдеру Рэкхэму, которое Конфетке велено – после некоторого колебания – начать словами «Дорогой отец», Уильям неожиданно спрашивает:
– Ты швейной машинкой умеешь пользоваться?
Конфетка поднимает глаза. Она считала, что сегодня готова ко всему: интимные части тела подживают, так что она в состоянии подумать и об акте любви – с осторожностью; только сегодня утром прекратились спазмы в желудке, вызванные тинктурой из полыни и пижмы, и она решила дать бедному телу передышку, перед тем как прибегнуть к последнему средству: болотной мяте и пивным дрожжам.
– Извини, – говорит она, – никогда не прикасалась к ней.
Он разочарованно кивает.
– Хорошо, а просто шить умеешь?
Конфетка опускает перо на промокашку и старается понять по выражению лица Уильяма, как он отнесется к шутливому ответу.
– Искусство иголки и нитки никогда не входило в число моих талантов.
Он не улыбается, но снова кивает.
– Значит, ты бы не сумела п-перешить на себя одно из платьев А-агнес?
– Не думаю, – Конфетка сильно встревожена, – даже если бы я хорошо шила… У нас разные фигуры… настолько разные… были…
– Жаль, – говорит он и на несколько минут оставляет ее в мучительном непонимании. Что он, к черту, затевает? Подозревает ее в чем-то? Вчера уезжал в город, впервые после похорон, а вечером и словом не обмолвился, где был. Может быть, в полиции?
Наконец он выходит из задумчивости и властным тоном, почти не заикаясь, объявляет:
– Я договорился о небольшой прогулке для нас всех.
– Нас… всех?
– Ты, я и Софи.
– Да…
– В четверг мы едем в город и там фотографируемся. Тебе придется ехать в т-трауре, но, пожалуйста, захвати с собой что-нибудь нарядное и веселенькое, и для Софи тоже. Я узнавал, в студии есть комната для переодевания.
– Да…
Она ждет объяснения, но он уже отвернулся; тема закрыта. Она берет перо с испятнанной промокашки.
– Ты хотел бы, чтобы я надела какое-то определенное платье?
– Надень самое нарядное. Б-белое всегда выглядит респектабельно.
– Куда папа везет нас, мисс? – интересуется Софи утром великого дня.
– Я вам уже говорила: в студию фотографа, – вздыхает Конфетка, стараясь не выказывать неудовольствие, хотя ребенок ее слегка раздражает.
– Это большая студия, мисс?
(«Ох, да уймись ты, болтаешь ради того, чтобы не молчать!»)
– Не знаю, Софи, я никогда там не бывала.
– Можно мне надеть новую заколку из китового уса, мисс?
– Разумеется, дорогая.
– И взять с собой замшевый мешочек?
(«Самый звук твоего голоса, моя бесценная, становится утомительным до чрезвычайности», – подсказывает миссис Кастауэй.)
– Я… Да, почему же нет?
Одетые в траур, но с другими нарядами, уложенными в тартановую дорожную сумку, которая некогда принадлежала миссис Рэкхэм, Конфетка и Софи выходят на подъездную аллею, где их ожидает запряженный экипаж.
– Где папа? – спрашивает Софи, когда Чизман подсаживает ее в карету.
– Я думаю, он складывает свои игрушки, – подмигивает кучер. Пока Чизман занят сумкой, Конфетка поспешно забирается в карету, чтобы не дать ему возможности ее облапать.
– Смотрите, куда ставите ноги, мисс Конфетт. – Он произносит это, как последнюю строчку похабной песенки.
Из парадного выходит Уильям, застегивая темно-серый плащ поверх своего любимого коричневого сюртука. Когда пуговицы доверху застегнуты, только очень проницательный прохожий может заметить, что он не в строгом трауре.
– Поехали, Чизман, – приказывает он, усевшись вместе с дочерью и мисс Конфетт, – и, к восторгу дочери, его слово мигом становится фактом: лошади тронулись с места, колеса покатили по гравию в сторону большого, просторного мира. Приключение начинается; это первая страница.
В карете пассажиры рассматривают друг друга, стараясь этого не показать. Трудная задача: они сидят, почти соприкасаясь коленями, мужчина на одном сиденье, две женщины напротив.
Уильям замечает, как плохо выглядит Конфетка; она бледна и будто нездорова, под глазами большие синеватые круги, чувственный рот подергивается в нервной полуулыбке… И как не к лицу ей траурный наряд. Да ладно, у фотографа это не будет иметь значения.