— Нет, моя куколка, — сказала миссис Кастауэй певуче, что не предвещало ничего хорошего, — этого нам уже хватит, не так ли?
Это было последнее слово матери в любом разговоре, и детский стишок погиб, погиб как таракан под каблуком.
— Тебе пора, — сказала миссис Кастауэй, — знакомиться со взрослой поэзией.
Она стоит у книжного шкафа и пробегает пальцами — тогда уже с красными ногтями — по книжным корешкам.
— Нет, не Вордсворт, — бормочет она, — потому что ты можешь приобрести вкус к горам и рекам, а нам никогда не приведется жить поблизости от всего этого…
Она с улыбкой вытягивает два томика, взвешивая их на руках.
— Вот, дитя мое. Попробуй Поупа. Впрочем, нет, лучше попробуй Рочестера.
Конфетка унесла пыльный томик в уголок, и — с каким усердием вчитывалась она в стихи! Но обнаружила, что с каждой прочитанной строкой начисто забывает то немногое, что поняла из предыдущей. В голове оставался только стойкий душок мужского превосходства.
— А есть другая поэзия, которая тебе нравится, мама? — отважилась она спросить, когда, пристыженная своей тупостью, возвращала книгу матери.
— Разве я говорила, что мне нравится поэзия? — раздраженно возразила миссис Кастауэй, с такой силой задвигая книгу на полку, что она стукнулась о заднюю стенку. — Зловредное бумагомарание.
— Поешь ты, как птица, — декламирует Конфетка теперь со всей искренностью и мягкостью, доступными ее голосу, — пора пожениться, но где раздобыть нам кольцо? Сможете повторить это за мной, Софи? А потом попрактикуетесь до моего возвращения.
Софи и Конфетка улыбаются друг другу. Ребенок представляет себе филинов и кошечек. Гувернантка представляет себе миссис Кастауэй на «дурацком стуле», руки с ярко-красными ногтями трясутся от бессильной ярости на девочек, кружком усевшихся вокруг нее и в тысячный раз повторяющих один и тот же детский стишок.
— Учите стихи, а я пойду, — говорит Конфетка, выходя из детской.
Уютно устроившись у себя в комнате на время перерыва в занятиях, Конфетка берется за дневники Агнес. Выясняется, что школьные годы мисс Ануин наконец-то близятся к концу.
Слава Богу! Она прочла тысячи и тысячи слов, она прошла вброд сквозь шелковые, атласные, батистовые волны воображаемых туалетов, легчайших дружб и глупейших размышлений в надежде, что перевернется страница — и там вдруг измученная жена Уильяма предстанет совершенно разоблаченной. Но школьные дневники были похожи на роман, обложка которого обещает леденящие душу события и безумные страсти, а сам роман оказывается пресным, как больничный омлет.
В последние дни пребывания в Эбботс-Ленгли пятнадцатилетняя Агнес по-прежнему легкомысленно благоразумна; завершающая запись, датированная 3 мая 1867 года, являет собою образец банальности. Агнес даже сочиняет стихотворение в честь школы — семь строф с женскими рифмами, вялыми и мягкотелыми.
Никто не в силах помешать Грядущему, что наступает! — заключает она, хотя в ее стихах «Грядущее» давно остановилось, оглушенное чрезмерной сентиментальностью.
Разделавшись с прощальной одой, Агнес берется за трудную задачу — что захватить домой на память о школе.
«Боюсь, что другие девочки уже расхитили все мыслимые мелочи. Бельевые прищепки, мелки, ноты, заколки, выпавшие из прически мисс Уик, наградные карточки: все подобрали. Сегодня я даже заметила нехватку столовых ложек».
Затем следует разворот, размашистые подписи двадцати четырех выпускниц Эбботс-Ленгли рядами покрывают пожелтевшую бумагу. Дальше продолжает Агнес: