Однажды, когда ее не было дома, я не выдержал, достал из-под кровати теткины старые калоши, надел на себя какой-то чудной длиннополый пиджак, на голову накинул платок и пошел из комнаты. Думаю, хоть из сенец посмотрю на весну, подышу воздухом. Ноги держали меня еще не прочно, я качался, словно нацепил коньки на просторные ботинки.
На улице вовсю пахло весной — свежей землей, набухавшими почками, дымком (на огородах жгли прошлогодний бурьян). На соседней крыше, сверкая радужным опереньем, пел скворец. Он то по-мальчишески свистел, то щелкал, то мяукал, словно кошка, то опять свистел, шипел, топорщил перья, трясся всем своим маленьким телом и был так увлечен, что не замечал подкрадывающейся к нему кошки. Я не вытерпел, крикнул:
— Брысь, чтоб ты сдохла!
Кошка затаилась, а скворец улетел.
Я прошел по двору, заглянул в сарайчик. Там на балке держалось прошлогоднее ласточкино гнездо, его хозяева пока что не прилетели. В одном углу стояла лопата и тяпка, а в другом — небольшая кучка угля и хворост на растопку.
Я вошел в сарай и стал зачем-то рассматривать потолок, стены. Здесь было многое похоже на наш сарай: так же в одном углу складывался уголь, в другом — стояли лопаты, тяпки, железные грабли. Даже запах сырости, угля и прелого дерева был, как у нас. Я задумался, и вдруг услышал приглушенный разговор:
— Пошли, монашки нету дома, я видел — она ушла.
— Да, а дверь открыта?
— Там у нее родич больной. Пошли, снимем гнездо, пока ласточек нет, и прилепим у нас в сарае. А то что ж, у монашки каждый год живут, а у нас…
И в ту же минуту в сарай вскочило трое ребятишек. Один, в шапке-ушанке, быстрый, со сверкающими глазами, стал под гнездом, задрал вверх голову, другой, в отцовской фуражке и фуфайке с длинными рукавами, озираясь по сторонам, подошел к нему, а третий, наверное трусливее всех, в немецком драном френче, остановился на пороге.
Я притаился в дальнем углу, ждал, что они будут делать. Но в этот момент тот, который стоял на пороге, заметил меня, крикнул:
— Ведьма! — и пустился наутек.
Остальные двое кинулись к двери, столкнулись в ней и, отталкивая друг друга, выскочили на улицу.
Мне было смешно и в то же время грустно: вспомнилась Андреевка, Митька. Однажды он, пообещав нам с Васькой по скворчонку, подговорил нас помочь ему выдрать из-под черепицы у бабки Марины птенцов. Она увидела, гналась с палкой за нами по улице и кричала:
— Черт вас носит по чужим крышам, бандиты проклятые! Разорили шпаков. Ах вы, идолы, не дадут ребенку ничем попользоваться. Ждал, ждал Федюшка, когда вырастут шпаченята, так они вот тут как тут… Ну, погодите!.. — И она шла жаловаться нашим родным.
Что теперь делает Митька?
Меня нестерпимо потянуло к нему, в Андреевку. И как только потеплело и можно было ходить босиком, удрал я от тетки Анфисы, оставив ей записку с просьбой не беспокоиться и не искать меня.
В Андреевку я пришел, когда уже совсем стемнело.
Весь поселок был забит гитлеровскими войсками, около каждого дома, прижавшись к стенам, в палисадниках, садах стояли грузовые машины, тягачи, кухни. По улицам взад-вперед сновали солдаты, громко перекрикивались, будто на ярмарке.
Сначала я испугался такого скопления войск, хотел вернуться, но уже наступила ночь, и возвращаться в поле было страшно. К тому же на первых улицах немцы не обратили на меня внимания, и я, немного постояв, решил идти к Митьке, надеясь, что там, на наших улицах, нет солдат. Но они были везде. Около Митькиной хаты — три огромных грузовика. Они впритирку стояли у самых стен между деревьями. Машины сломали заборчик и помяли кусты желтой акации.
Грузовики загородили дом по самую крышу, окон не было видно. Я смело пошел прямо к двери, будто был тут своим.
Бабушка и Митька сидели в кухоньке, слабо освещенной коптилкой, ужинали. В горнице, за закрытой дверью, громко разговаривали немцы. Митька взглянул на меня, и его рука с ложкой остановилась на полпути к раскрытому рту.
— Петька! — вскрикнул он и бросил ложку в миску с супом. Вытер рукавом рот, подскочил ко мне. — Петька! Живой, смотрите, бабушка! — Митька обнял меня, положил голову на плечо, шмыгнул носом — прослезился.
Бабушка вытирала передником глаза, улыбалась.
— Явился! А мы думали — умер: звестиев никаких… Выжил, слава богу. — Бабушка смахнула тряпкой скамейку. — Ну, проходи, садись сюда на лавку — табуретки и стулья вон хвартиранты забрали.
— А длинный какой он стал, правда, бабушка? Смотрите, выше меня! — Митька стал рядом со мной. — Бабушка, посмотрите.
— Да, сровнялись, ровные.
— А худющий! — Митька ощупывал меня, словно диковинку какую, улыбался: он был очень рад моему приходу. — Вот ты интересный стал, чудной какой-то: длинный, худой, как скелет! А на лбу шрам.
— Это от осложнения, — пояснил я. — Вот такая гугуля была! — приложил я кулак к своему лбу.
— Ну, садитесь вечерять, наговоритесь еще, — сказала бабушка, подливая супу в миску. — Проголодался-то, наверное?
— Есть хочется, — признался я. — С самого утра не ел.
Митька подвинул мне суп, смотрел на меня, не скрывая своей радости.