Или же, пишет Розеншток, об исторических событиях пишут, употребляя форму «они». К чему это привело? К тому, что «нас убедили, что мы, историки и читатели исторических сочинений – зрители, расположившиеся в некоем оперном амфитеатре. Этот взгляд на вещи приобрел популярность с легкой руки м-ра Тойнби и Шпенглера»[779]
. Иначе говоря, причина отсутствия ответственности за ход истории – ложная глагольная форма «они» (вместо правильного «мы») в исторических сочинениях. «Даже сам термин “мы” способствует успешному слиянию говорящих и слушающих в то или иное достойное внимание и более или менее неразрывное единство. Следовательно, нормальное предложение с “мы” будет преданием [вот истинный модус отношения к истории! –Розеншток идет дальше, вовлекая в сферу языка и речи пространство и время. «Речь человеческая творит пространство и время»[784]
, – заявляет Розеншток; как это надо понимать? Согласно Розенштоку, центром универсума является говорящий человек; в этом своем антропоцентризме Розеншток совпадает с Бахтиным – и из диалогистов с ним одним: прочие если и «центрируют» вселенную, то в центре все же видят Бога. Итак, говорящий человек занимает центр мира, мир разворачивается из человека, – и прежде всего, так продуцируются пространство и время. Когда мы говорим, «мы отграничиваем некое внутреннее пространство (круг), в котором мы говорим [ср. с «кругозором» Бахтина. –Несколько более традиционно понимает Розеншток время: по крайней мере, он говорит о настоящем, прошлом и будущем. Однако он заявляет: «Нет в природе никакого настоящего. <…> Всякое настоящее создается под давлением будущего и прошлого». Настоящее определяется нашим говорением и в качестве мгновения неуловимо; так что «реальное время имеет два измерения – назад и вперед, от момента говорения оно тянется в прошлое и будущее»[788]
. Итак, время также оказывается речевым продуктом. Человек же мыслится Розенштоком в центре «креста реальности» – вселенной, порожденной речью. Вертикальная ось этого креста – пространственная, горизонтальная – временная; старый священный символ получает у Розенштока совершенно новое истолкование: